Путешествие (Вечные юноши в поисках вечных ценностей)

Александр Кан

АЛЕКСАНДР КАН

Памяти Жаната Баймухаметова

МЕТОД

Есть у меня такая странность, аномалия, если хотите, болезнь, стоит мне взглянуть на какое-либо новое пространство, – комнату, улицу, район, город, как я тут же вижу, представляю себе, как оно, это пространство, прямо на моих глазах начинает скудеть, стареть, изнашиваться, покрываться пылью, тленом, разваливаться, и тогда я пытаюсь, встряхивая головой, выкинуть из себя все эти вредоносные картинки, думать о чем-о абсолютном, вечном, что никогда не подвергается разрушению. Как, например, небо над головой. Такое «визионерство» впервые посетило меня еще в начальных классах: однажды я вышел во двор, и вдруг отчетливо понял, словно меня осенило, что это родное пространство с его обитателями всегда будет таким, как оно есть. То есть, мы всегда будем играть в одни и те же игры, потом подрастем, будем ходить в чужие дворы и драться, если тебе понравится какая-либо девчонка, со школы или со двора, то об этом обязательно узнают твои приятели, и как водится, вымажут ее грязью: «да я ее… да на ней клейма негде ставить…», в общем, убьют, растопчут твою мечту, а наши вожаки Айдар и Андрей пристрастятся к спиртному, к наркотикам, станут зависимыми, будут воровать, грабить, совращать нас, младших, попадут в тюрьму, потом выйдут, опять будут гопничать, совращать невинных, и, конечно, опять сядут… В общем, однажды я вышел во двор и в одночасье увидел, что будет с этим двором и его обитателями, через пять, десять, пятнадцать или двадцать лет.

И что тогда мне делать? – задумался я всерьез. – Так быть вовне я не хотел… И поскольку в мире только и существовало, что два варианта жизни, два направления: ВОВНЕ и ВНУТРИ, то значит, оставалось последнее, твое «внутри», то есть… – ну-ка попробуй, не откладывай на завтра! – целый день пустующая квартира, мать и бабушка всегда допоздна работали, и я соответственно был предоставлен самому себе, делай, что хочешь. И что же я делал? Быть может, путешествовал по квартире, а точнее по миру, который в ней создавал, уже зная твердо что там, вовне, ничего нет, или всегда одно и то же. А именно, я зашторивал окна, так, чтобы в квартире было темно, и ходил по длинному темному коридору, туда-сюда, и камлал, ворожил, вызывая духов, привидения, прятавшихся в стенах, – где же еще? – и они ко мне действительно выходили. То есть, это были какие-то герои из любимых сказок, принцы, принцессы, диковинные зверушки, гномы, тролли, люди конечно, взрослые, дети, которые мне чем-то понравились и которых я не знал, только издали, в толпе, мгновенное впечатление, или в компании, то есть коротко, ибо если бы я их знал, они бы мне уже не нравились, увы, таков закон расстояния. Долгой жизни тебе, расстояние, как писал Поэт. Итак, я их вызывал, собирал, общался, спрашивал, как у них дела, они охотно мне рассказывали, конечно, отвечая моим же голосом, голосом медиума, потом живо дискутировали… Что у нас сегодня на повестке дня? Война во Вьетнаме! (Стоял 68-й год). Давайте обсудим! А потом наговорившись, мы путешествовали, в те миры, откуда мои друзья пришли, с невероятными приключениями, все зависело только от твоей фантазии. Таким образом, я боролся с рутиной, однообразием, и если во дворе главной новостью было то, что Серик избил Сергея, а Борис – Болата, или наоборот, то в Моем Внутри открывались все новые чудесные миры, или вложенные пространства. Например, сначала я вижу свою квартиру, потом она затемняется, и спустя время в темный коридор, раскрывая стены, выходят мои друзья-призраки, потом, уже в кураже, мои призраки ведут меня вглубь своих стен, по тоннелю, в иные таинственные миры, а там… а там! Эта структура вложенных пространств настолько вошла в мое сознание, что много после я описал ее в рассказе «Век Семьи»:

«Значит, мучительно pазмышлял Шин уже истекавшей ночью, если он постоянно пpислушивался к шоpохам и звукам, голосам окpужавшего его миpа, то она, его мать, быть может, делала то же самое в своей комнате, миp за пpеделами котоpой состоял в пеpвую очеpедь из его существования. Но тогда бы никто не смог, говоpил сам себе Шин, pазубедить его в том, что существовала еще и тpетья, никому не ведомая, невидимая комната со своим тайным и столь же невидимым хозяином, котоpый, быть может, только и делал, что пpислушивался к ним, составлял, словно мозаику, свое существование из их шагов, поступков и голосов. А если была еще и четвеpтая, пятая комнаты, и миp к сбывавшемуся тайному подозpению Шина состоял из бесчисленного множества комнат, вложенных дpуг в дpуга, в каждой из котоpых жил свой хозяин-хозяйчик, чутко следивший за тем, следующим, кто жил за его двеpью, и как же тогда можно было найти самую пеpвую, самую маленькую комнату, к звукам в котоpой уже никто не смог бы пpислушиваться?»

И этот подход или метод здорово помогал мне во внешнем мире, то есть, если я видел свой двор, то сразу же, умеючи, представлял, что это видимость двора, – понимаете? – этакий эрзац-двор, за которым расположен другой, более настоящий, что ли, в котором живут добрые веселые творческие дети со столь же веселыми – а не угрюмыми! – светлыми родителями,  а за этим двором, по закону волшебной вложенности, находится другой двор, внешне, конечно, такой же, как и первые, в котором живут не только творческие светлые люди, но и самые разные чудесные магические существа, с которыми мечтает познакомиться каждый человек на этой земле, иначе какой смысл ему жить без чуда? И так у меня происходило с улицей, районом, кварталом, городом, страной, и этот Метод Вложенных Пространств, уже мной узаконенный, не только преображал мою жизнь, но, что важно, оправдывал любую другую.

ЖИЗНЬ КАК ОКСЮМОРОН, ИЛИ МИР ПО ТАРАНТИНО

Но все эти чудеса происходили только во мне, внутри меня, о чем я часто забывал, и не имели никакого отношения к тому, что происходило во внешнем, зачастую агрессивном мире. А что же там происходило? Сейчас расскажу… Я вырос в доме артистов, в самом центре Алма-Аты, и взрослые в те времена, 60-е, 70-е годы, только и знали, что пили вино, после работы, или, если совсем опускались, с утра до утра, потом дрались, жены по пьянке изменяли мужьям, мужья женам, потом крики, вопли, еще драки… В нашем же доме находился винный магазин, знаменитый, под номером 16, знаменит он был как раз своим пьяным лихим двором, известным всему городу по номеру магазина. В широкой высокой арке, ведущей во двор, в глубоких нишах, всегда толпились пьяницы, местные, пришлые, соображали на троих, там же, извините, дрались, блевали, мочились, от этого во всей арке, в любое время дня и ночи, стоял стойкий запах, скажем так, пьяного человека, и если бы меня однажды спросили о самых памятных запахах детства, то я бы сказал то, что сказал. Понятно, что детям, глядевшим на таких взрослых, – а других же не было! – ничего не оставалось как подражать им со временем: напиться, овладеть женщиной, соседкой или любой, что попадется под руку, избить мужчину, мужа соседки или любого, что попадется, потом опять напиться, в этом было даже что-то геройское, так казалось нам, увы, уже тогда весьма испорченным. Потом школа, по определению источавшая агрессию, за невыученный урок били по рукам линейкой, таскали за волосы, водили к ужасному директору, походившему на робота, с отрывистыми движениями и речью… Да что там вспоминать? Я лучше вспомню замечательный рассказ Хулио Кортасара «Ночная школа» – вот вам и первый оксюморон! – где показана одна аргентинская школа, но как образ множества подобных заведений, во всех странах мира и во все времена человечества. Иначе говоря, именно так мы, ученики, эти школы по ночам, в своих кошмарах, себе и представляли.

Итак, двое подростков решают пробраться в свою школу в ночное время, пробираются, бродят по темным коридорам, вдруг видят издали полоску света, это из учительской и замирают… И страшно вперед идти и все-таки любопытно! И все-таки идут, входят и видят, что… все учителя-мужчины наряжены в женские платья с соответствующим макияжем, танцуют друг с другом или с учениками, на них никто не обращает внимания, видимо, приняли за «своих», а каких своих, пока непонятно. Единственная женщина, завуч, ловит одного из героев, мальчишек, тащит в темную комнату, усаживает в кресло, похожее на гинекологическое, распинает, прикрепляет ремнями, чтобы не двигался, и совершая некую инициацию, выцеживает из него семя. О, ужас! Но дальше еще ужасней! В другой комнате мальчишки видят, как один из учеников несет маленькую белую собачку к аквариуму и демонстративно бросает ее в воду, к хищным рыбам, которые на глазах у наблюдающих разрывают, растаскивают ее на куски и клочья, в результате стоит одна кровавая вода… А после всех зовут в зал, где собравшиеся, значит, накрашенные учителя-мужчины, в женских платьях, и ученики дают клятву на верность своей, очевидно, фашистской организации. Но до конца герой не досиживает, и все-таки сбегает, прошмыгнув в щель, вон из кабинета, стремглав по коридору, вон из этой страшной ночной школы! А когда не следующее утро приходит на занятия, видит своего дружка, который как раз там остался. Его не узнать, он бледен, молчалив, запуган, и на все расспросы товарища просит поскорей забыть о случившемся, ибо он уже дал ту страшную клятву, и беспечного прошлого, какое было до ночной школы, уже не вернуть!

А теперь я хочу сделать заявление, давно искал подходящий момент, и вот он, кажется, наступил. Наше поколение, всех тех, кто начинал работать, писать, творить, утверждать себя, в 80-е, зачастую называют «восьмидерастами». Это на фоне, напомню, «шестидесятников» и «семидесяхнутых». Почему? Очевидно, потому что мои духовные ровесники привыкли все и вся обстебывать, очернять, вышучивать, иронизировать… Но почему мы такие, никто особо не интересовался. Ответ простой. Да потому что вся реальность, как выше описано, была соответствующая! А что еще нам еще оставалось делать, если с самого детства мы привыкли к… халдам-продавщицам, вечно пьяным соседям, к садистам-учителям, к безумным очередям за всякими справками в разнообразных госконторах, где то и дело падали в обморок, к бандитам-милиционерам, к докторам-убийцам, к самому обществу брежневского застоя, существовавшему не для человека, а против него! Иными словами, жизнь как оксюморон! И поэтому от нас всегда стеб, ирония, чернуха, как защита своей нежности, чистоты и ранимости, как оружие против всего этого позднесоветского ужаса и кошмара.

А потом, когда открылись границы и случилась горбачевская перестройка, и после развалился Союз, мы узнали, что восьмидерасты, оказывается, это явление не региональное, а мировое. О, да! И самым ярким представителем нашего поколения стал безусловно Квентин Тарантино со своим бессмертным «Pulp Fiction», в котором он изображает – давайте вспомним навскидку – сплошные оксюмороны: бандитов, рассуждающих перед убийством о Боге; белых извращенцев, причем полицейского, хозяина лавки, насилующих чернокожего бандита; золотые часы, семейную реликвию, которые прятал сначала отец, потом друг отца, находясь во вьетнамском плену, не где-нибудь, а у себя в заднице, чтоб никогда не нашли и  чтобы после торжественно вручить сыну; жену главного бандита города, собирающуюся изменить мужу, и вдруг, перепутав героин с кокаином, получающую передозировку; следом несостоявшегося любовника, втыкающего в сердце – на груди помечено красным кружком, ха! – несостоявшейся бездыханной любовницы, шприц с адреналином, вместо того чтобы заключать ее в своих объятиях, и многое,  многое, другое. Причем изображает все это Тарантино с таким смачным гомерическим хохотом, показывая, до какого безумного и больного мира мы, люди конца 20-го века, докатились! Но все это так и осталось бы постмодернистской – восьмидерастской! – чернухой, если бы не посыл добра, летящий над всем этим густым варевом из черной иронии вот уже третье десятилетие, который призывает людей опомниться, остановиться, делая этот фильм абсолютно бессмертным. Точнее два авторских посыла. Первый, когда боксер Бутч (Брюс Уиллис), сбежавший было от садистов, в последний момент спасает своего врага, бандита Марселаса Уоллеса, из соображений мужской, «фронтовой» солидарности, поскольку попали к извращенцам вместе. А второй момент, финальный, когда бандит Джулс (Сэмюэл Джексон), под рассуждения о добре и зле, прощает незадачливых грабителей кафе и отпускает их с Богом.

Таким образом, вернемся к главной теме нашего повествования, мы могли строить свои внутренние миры, делать их яркими, сказочными, многообразными, презирая социум, обсмеивать его и обстебывать, но как только мы выходили во внешнее, то ОНО, то есть, внешнее, так его лучше назовем, сразу же или со временем, выбивало из нас всю эту «чушь», и нам оставалось либо с этим смириться, лечь под каток, распроститься с собой, похоронить себя заживо, то есть, зажить «нормальной» жизнью, как поступают 90 процентов земных жителей, либо все-таки, паче чаяния, каким-то чудеснейшим образом, стоять на своем.

НА ПОЕЗДАХ

Итак, как быть и где быть, внутри или вовне? Для того чтобы ответить на этот вопрос, нужно было прожить еще и студенчество, в моем случае московское студенчество, то есть это была общага, незатейливый быт, простая примитивная жизнь, порой поглощавшая тебя полностью. И опять включалось мое странное свойство или изъян: уже на втором курсе я отчетливо понимал, (также как в детстве, со двором) что все так и будет, ничего не изменится: комната на четверых парней, в конце коридора общий туалет, мы жили в отдельном сугубо мужском общежитии, на кухнях что-то постоянно готовили, жарили, парили, разговаривали, хохотали, играли на гитаре, порой спорили, даже дрались, бывали люди, которые месяцами не выходили на улицу, а в институт тем более, например, картежники, ночами играли в преферанс, потом отсыпались. Вообще общага как таковая представляла собой готовую модель коллективной жизни, в которой каждый жил как мог и хотел: кто-то прилежно учился, кто-то запойно пил, кто-то таскал девушек через окна, поскольку на вахте строгий контроль, кто-то картежничал, а кто-то за всеми нами следил.

И я уже представлял себе общежитие как некую правильную фигуру. Например, параллелепипед, как раз в форме здания общежития, со своими незыблемыми устоями, законами, энергией, субстанцией, черными дырами, соответственно параллелепипед был плотный, твердый, никакой свободы кроме положенной, заметьте, опять же оксюморон, только делай, что делают все: пей, совокупляйся, играй в карты, учись до одури, стучи на других. Такой же твердой положенной фигурой был для меня институт, тем более, со своими лекциями, занятиями, кафедрами, зачетами, правилами и наказаниями.

Таким образом, проучившись курс, я уже отчетливо понимал, что у меня, в моей жизни, есть два объема, непреложных и незыблемых. И если тебя вдруг посещало чувство, то опять же объект твоего поклонения пребывал, или должен был пребывать, внутри этих фигур, общаги или института, ну конечно, с некоторыми незначительными исключениями, девушка могла быть жительницей Зеленограда, где я и учился. И потому, поскольку город находился в 30 километрах езды от Москвы, мне, или нам, уже страдавшим клаустрофобией, всегда хотелось вырваться из этого научного провинциального городка, – в большой город, на волю вольную, как казалось нам тогда, глотнуть свежего воздуха, чтобы ветер в лицо, почувствовать себя на семи ветрах, или жителем мегаполиса, пожить его жизнью, устроиться там на работу, что я собственно время от времени и делал.

Я уже много писал о том, где и кем я работал во время студенчества, обретая бесценный опыт, ночным грузчиком в магазине, ночным уборщиком в ресторане, охранником в системе ВОХР, монтировщиком сцены, учителем физики в школе, могилокопателем на кладбище, официантом в кооперативном кафе, но самой ярким периодом, как показало время, стали для меня поезда… О, да! Да здравствует мои поезда! Почему я так часто к ним возвращаюсь? Ответ прост. Все дело в эффекте, назовем его, Ромео и Джульетты! Что я имею в виду? Очень часто люди, скорей обыватели, прочитав бессмертную драму, задаются провокационным вопросом, чтобы бы было, если бы герои остались живы? И смогли бы они сохранить свою пламенную любовь, в повседневности, в совместном быте, в рождении и воспитании детей, в Ее Величестве Рутине, которая настигает всех, проникает, опустошает и пожирает, даже самых страстных любовников? Ответ скорей отрицательный. Но, с другой стороны, вопрос некорректный, Шекспир потому и написал такую пьесу, которая избавляла бы напрочь его героев от повседневности. И вообще не в этом ли заключается цель искусства?

Так вот, поезд, как прекрасная пьеса, также избавлял человека от повседневности! Пусть и временно, но человек садился в вагон, чтобы проехать несколько дней до необходимого ему места и втайне хотел, даже мечтал, если был, конечно, здоров, да в активном возрасте, за время путешествия встретить человека, влюбиться в него, открыться ему, довериться, слиться с ним воедино, провести с ним прекрасное время, даже пусть с опасным приключением. А потом, увы, расстаться, со слезами, с надрывом, с проклятиями к той привычной, постылой жизни, что всегда ждала его за окном. Расстаться и, что важно, запомнить это необычайное, уже внутреннее путешествие своего сердца, на всю оставшуюся жизнь. Соответственно я, проводник, становился свидетелем таких встреч, железнодорожных романов, сам не раз влюблялся, терял голову, и сейчас, спустя десятилетия, я помню очень многих, если не всех, кто встречался на моем пути.

Более того, однажды я написал роман под названием «Голем Убывающей Луны», во многом основанный на моих дорожных воспоминаниях, в котором герой, проводник, одинокая душа, может, и сел-то в поезда, чтобы избавиться от одиночества, вдруг встречает в ночном тамбуре, молодую женщину, сбежавшую от пьяного мужа, и столь же одинокую. Там, в холодном темном тамбуре, абсолютно доверившись, они рассказывают друг другу свои истории, под светом убывающей луны, и все у них происходит, и душевная близость и даже физическая, – о, да, к ужасу обывателя! – причем прямо в холодном грязном тамбуре, на голом полу, в пыли и ржавчине, но дело в том, что чудо и может происходить только в зазорах, в прорехах положенного бытия (опять же оксюморон! а не положенного бытия, значит, не бывает?), то есть, вне твердых фигур, тех самых параллелепипедов, а в промежутках между ними и всегда неожиданно. Ибо в открытых пространствах, и всегда ожидаемо, могут обитать только законные мужья и жены, изображающие благополучие, счастье, взаимное обожание, которые зачастую фиктивны, ибо то, что напоказ, всегда фиктивно, но никак не любовники, тем более такие маргинальные, случайные, тамбурные, – фу, какая гадость! – но вдруг полюбившие друг друга на самом деле. Таким образом, завершая главу, могу твердо сказать, что Прошлое всегда вкатывалось в мою реальную жизнь на грохочущих поездах, как только я его к себе призывал. И поскольку я его всегда помнил и помню, то это уже моя персональная Вечность.

КАРМАННЫЙ ЛЮБОВНИК

Но любой праздник свободы однажды заканчивается. После окончания института надо было ехать по распределению, а распределился я домой, в Алма-Ату, поскольку вообще не хотел работать по специальности инженера, и значит, дома я мог спокойно обо всем подумать, какой мне выбрать путь и чем вообще в этой жизни заниматься. С другой стороны, я мог бы остаться работать проводником, но тогда мои родственники просто не выдержали бы, чтобы с высшим образованием, да пойти в эти ужасные, набитые людьми, поезда, и я не был готов, жалея мать, к этому конфликту. И смиренно поехал домой.

Я уже не раз рассказывал, как работал инженером на оборонном заводе, меня приставили к ЭВМ, этаким, с минимальным окладом, оплачиваемым приложением, в перерывах мы, молодые специалисты, ходили по периметру завода, вдоль высокого забора с колючей проволокой, и мечтали однажды высвободиться из этой тюрьмы, а если уж не получится, то сократить срок своего заключения. В такие дни, недели, месяцы духовного голода я последовательно читал Достоевского, от и до, самого ненавистного мне тогда автора, конечно, с мазохистским отношением к себе, чем хуже, тем лучше, и не подозревая о том, какое взрывное воздействие окажет на меня впоследствии этот великий писатель. Отработав три года, я готов был вообще, раз и навсегда, покончить с инженерством, но бедная моя мать, законопослушный научный сотрудник, уговорила меня еще какое-то время, в слабой надежде, что я образумлюсь, поработать по специальности. И вот я поступил на службу в местный университет в химическую лабораторию, меня опять приставили к какому-то аппарату, который опять же что-то измерял, я должен был следить за его бесперебойной работой, исправлять поломки в случае необходимости. И поскольку в основном аппарат работал исправно, у меня оставалось много свободного времени.

А кругом, как во всех химических лабораториях, были женщины, самые разные, замужние, свободные, молодые, пожилые, среднего возраста, красивые или так себе, интеллектуальные или попроще. И я со многими из них разговаривал, я вообще люблю разговаривать с женщинами, слушать их, внимать им, ибо они всегда поражают меня одним: готовностью оторваться от земли, взлететь и улететь в заоблачные дали и выси, как бы они не были укоренены бытом, ибо женщина по сути существо неземное! И если ты их слушал, с ними разговаривал, значит, они и тебе поневоле предлагали улететь вместе с ними, и первым шагом к этому становилась влюбленность, сближение и дальше, дальше… Это не значило, конечно, что с каждой надо было спать, вас разделяли возрастные, социальные и прочие границы, но некий духовный союз подразумевался в каждом разговоре. И я уже с таким эстетическим наслаждением, приходя на службу, бросался в это озеро женщин! То есть, вместо того чтобы делать научную карьеру, я, с точки зрения правильных людей – простите меня, но другим я уже не стану! – занимался черт-те чем.

Помню, нас послали с одной сотрудницей в головное здание за какими-то важными бумагами, все получив, мы спускались с 9-го этажа, не дождавшись лифта, чтобы просто поболтать, не спеша, по лестнице. Жанна, назовем ее так, жаловалась мне, не стесняясь, на свою монотонную повседневную семейную жизнь, наши отношения были уже достаточно близкими, а потом вдруг сказала, останавливаясь: Как бы я хотела иметь своего карманного любовника! Карманного любовника? – не скрывая удивления, переспросил я. Да! – ничуть не смущаясь, повторила она – Я бы его холила, нежила ласкала, а в минуты опасности прятала бы в карман. А потом опять… надувала, да! – хмыкнул я. Дурак ты! – обиделась она. А как же муж? – тогда пошел я в атаку, движимый мужской солидарностью.  И она сказала то, что говорят абсолютно все замужние женщины. – Объелся груш!

И после этого разговора я опять глубоко задумался, как же неправильно устроена наша жизнь, что в установленном мире правил, приличий все друг друга просто терпят, жены – мужей, мужья – жен, терпят и изменяют друг другу, мечтают о карманных любовниках или о немых покорных любовницах, как рассказывал мне в шутку один приятель: прихожу и сразу рот ей заклеиваю пластырем, а потом берусь за главное. И все это адское терпение возникает только от того, что жизнью правит рутина, монотонность, однообразие, что люди изнывают от этого однообразия, объявляют ему войну, пьют, гуляют, сходят с ума, становятся бандитами, извращенцами, грабят, убивают, насилуют. Да, все это происходит в борьбе с рутиной, монотонностью, а деньги уже потом, – идет настоящая война, из века в век, на фоне которой реальные войны кажутся просто праздниками, пусть и кровавыми, ведь за освобождение от рутины надо платить, но которые на какое-то время помогают нам забыть о том, что каждый день в твоей жизни одно и то же, одно и тоже… И хочется тогда крикнуть, пусть криком неофита: Люди, так нельзя жить! А как надо жить? – хищно спросят они тебя – Ишь ты, нашелся умник! И ты задумаешься и вспомнишь почему-то свое детство, двор, свое странное свойство видеть течение времени, потом свою квартиру с волшебным коридором, из стен которого вдруг выскакивали, выбегали, вываливались самые разные волшебные существа. И тогда ты скажешь: Люди, а я знаю, как жить! Неужели? – и они замрут в ожидании. – Ну, тогда скорей рассказывай! И ты начнешь говорить.

КРИКИ КОРИДОРНОГО, ИЛИ ЛИТЕРАТУРА КОРЕ САРАМ

Я начал писать неожиданно, после окончания первого технического вуза, и поскольку творчество – это всегда самоидентификация, я вынужден был словно заново вспоминать, что я кореец, родился в Пхеньяне, отец мой гражданин Северной Кореи, встретил мою мать, советскую кореянку в Ленинграде, во время учебы в университете, по окончании увез к себе на родину, где я и родился. А когда мне исполнился год, с хрущевским разоблачением культа Сталина отношения между корейцами и советскими гражданами сильно осложнились, и мать, подумала, подумала и, как и многие другие, взяв в охапку меня, вернулась в СССР. Соответственно я много читал про советских корейцев, и все отчетливей понимал, что все наше творчество, коре сарам, ведь были и другие авторы, не зависимо от того, на каком языке мы писали, русском, корейском, являлось не чем иным, как… песнями коридорного в гостинице. Что? Какого еще коридорного? – спросите вы. Да, да, автохтонные граждане жили в номерах, различной комфортности, а мы, пришлые, немцы, корейцы, евреи и прочие, обитали в коридорах, говорю здесь, конечно, фигурально. А что касается самой метафоры, то в гостиницах я просто часто жил, когда ездил в командировки от завода, когда гастролировал с Корейским театром, когда участвовал в кинопроизводстве, и как-то полюбил этот незатейливый быт, где все равны, где нет хозяев и соседей-стукачей, собрания жильцов, участкового, или управдома.

Так вот, когда грянула перестройка, мы все, «коридорные», запели, закричали, завопили о своей несчастной доле, бездомной судьбе, и если вновь вернуться к литературе коре сарам, то собственно она из одного этого крика и состояла. Здесь вновь пригодились мои детские коридоры, мой метод вложенных пространств, я так и представлял себе, что рухнул Советский Союз, и в коридор моего воображения вываливались прежде замурованные в стенах, но не сказочные, как в детстве, существа, а действительно униженные и оскорбленные. Например, мои дедушка и бабушка по матери, репрессированные в 37 году, конечно, несчастный отец, рано ушедший, как говорят, не выдержавший разлуки с нами, другие корейцы, чьи трагические истории я узнавал, работая в корейской газете, или просто друзья с института, со школы, рано, нелепо закончившие свою жизнь. Однажды в романе «Треугольная Земля» я написал поэтический монолог человека, замурованного временем, обстоятельствами, уже не важно из какого времени, и даже какого он был происхождения, этакий, метафизически плененный человек, который просто мечтает о том, как однажды выйдет на волю. А именно:

«Да, я мечтал стать водой, – взволнованно говорил Саша, – потому что когда-то в нашем Богом забытом поселке протекала река, плавная, нежная и красивая, и мы с сестрой – ведь вы не знаете,  у меня была и есть  сестра, чудесная сестренка! – часто сидели на берегу этой реки, и, как все дети,  строили из мокрого песка красивые замки, мечтая, что когда-нибудь и мы будем жить в таких замках,  мечтали,  глядя на серебристую кожу реки,  и на белое солнце,  целовавшее ее кожу, а потом приходило время обеда,  и мы делали из мокрого песка пироги, и угощали ими друг друга, и сестра протягивала мне на ладошке свой пирог,  а я ей свой,  и  перед тем  как отдать ей свое угощение,  я каждый раз наслаждался прохладной влажностью песка, и – это самое главное! – я верил тогда, что жизнь на самом деле не такая сухая,  как песок,  и не такая сыпучая,  я верил в это,  и верю до сих пор,  что если и есть что в этой жизни, так только ее влажность, ее вода, ее прохлада или тепло, если солнце вдруг приласкает эту воду,  а что касается песка,  так это все ложь и преграды, которыми окружают себя люди,  думая,  что так они защищают свою жизнь, не понимая,  конечно,  по глупости,  как прекрасна эта влага в жизни и как прекрасна жизнь в своей влажности,  и если бы они это знали, то не носили бы в своих руках и душах,  как в земных поклажах, эту пыль – о! – не жили бы никогда в своих пыльных селениях, это я говорю вам перед судом,  затеянным вами, между прочим, вам особенно должно быть понятно,  что такое песок, вам, из века в век, живущим среди стен песчаных, в которых если кто когда-либо и томился, так только мечтавшие о воде,  как томился и я, господин прокурор и госпожа судья, в ваших стенах, ведь томясь в них, я еще неистовее чем в детстве думал о воде, и о том, как однажды надо мной зазвенят серебристые реки, много чудесных рек,  зазвенят и обрушатся разом на все стены мира,  и тогда из темниц  своих  высвободятся  наконец все заключенные,  так мечтавшие о любви,  и не станет в мире больше стен и песчаных людей, и повсюду миром будет править вода и любовь, — впрочем, это одно и то же».

Сейчас, в 2017 году, вспоминая те радужные перестроечные времена, полные надежд на какие-то глобальные перемены в обществе, я могу сказать, что литература коре сарам, издав свой пронзительный крик, собственно на этом закончилась. Где те многочисленные авторы, которые писали о диаспоре, вспоминали, негодовали, бунтовали и обещали лучшее будущее? Их нет, либо они ушли из жизни, либо просто, бросив это неблагодарное занятие, растворились в повседневности, в простом зарабатывании денег, а тех, кто остался, можно по пальцам пересчитать. И даже по тем еще существующим авторам можно легко проследить художественные и философские направления, которым они следуют.

А именно, кто-то по-прежнему исследует прошлое, дальневосточный революционный период до депортации и собственно саму депортацию как наиболее яркие драматичные события, случившиеся в истории коре сарам. Как раз сейчас, когда вся корейская диаспора отмечает 80-летие насильственного переселения коре сарам с Дальнего Востока в Казахстан и Среднюю Азию, эти воспоминания, попытки анализа, осмысления, опять актуальны, но пройдет год, и все забудется, останется в архивах, ибо надо жить настоящим и будущим, причем не просто существовать, а по возможности с определенной стратегией и идеологией.

Другое направление это обращенность к экономически развитой, благополучной Южной Корее, в некотором смысле просительная, равно как прежде писатели коре сарам пытались спастись от собственного духовного убожества в России, так отчаянно желая стать русскими писателями, теперь же, если стать южнокорейскими авторами невозможно из-за языка, различных культурных традиций, то можно писать, как поступают некоторые, простые «милые» забавные истории про любовь, с прямым сюжетом, с поверхностным использованием дальневосточной мифологии, без особого коре-сарамовского надрыва, чтобы не грузить буржуазную публику, делая этакие подделки, и таким образом быть обращенными, как кажется авторам, к южнокорейскому книжному рынку.

И есть еще третье направление, которое «легкомысленно» ни к какому рынку не обращено, а всегда обращено в космос, сквозь пространство и время, к сияющим звездам, и исполнено наднациональной тоски по некоему тамошнему идеальному миру, в котором живут какие-то иные красивые люди, связанные друг с другом благородными чистыми отношениями. Это направление, как раз близкое мне, неистовому, скажем так, идеалисту, направляло и двигало мной с самого начала моей литературной деятельности. А еще точнее, оно и заставляло меня писать, наполняя меня тоской по совершенному запредельному миру. Поэтому так важны для меня замурованные в стенах, или вложенные пространства! Но кто может твердо сказать, что тамошний мир совершенный? Вот в чем вопрос! А может, там, в точности по Достоевскому, нас ожидает одна баня с пауками, и что тогда, о, ужас, мне и подобным мне остается делать?

ПРИШЕЛЬЦЫ

И поскольку я не знал, какой мир находится там, и вообще, есть ли что там, я мог только об этом догадываться, в своих рассказах я пока робко ли, дерзко, выписывал этаких пришельцев из того мира, будь то мир небытия, смерти, или некий потусторонний мир, облекавший, согласно моей концепции вложенных пространств, наш мир земной, и вот как это происходило. Первый рассказ «Правила игры», год написания 1987, (кстати, в этом 2017 году в ноябре я как раз отпраздную 30-летие своей писательской деятельности, с тех пор как написал свой первый полноценный рассказ), из которого я беру только фрагмент, необходимый нам. Герой, мальчишка, каждый день выходя во двор, испытывает унижения со стороны старших и сильных, которые заставляют его и подобную мелюзгу выполнять свои идиотские приказы. Например, в самую жару, ползать по канаве, изображая то ли индейца, то ли белорусского партизана, то ли вообще черт знает кого. Мальчик ползет, мучается, терпит и вдруг представляет себе, как в этот, такой позорный, для него момент, перевалив через Тянь-Шанские горы, к нему спускается его знаменитый, давно ушедший из жизни, дед, причем с верными соратниками, и вот что происходит в его воображении:

«Я пpиподнял голову и увидел огpомные бледные лица, склонившиеся надо мной, и сpеди них лицо деда. Рядом с ним стоял кpепко сбитый мужчина с большими жилистыми pуками. Навеpное, это был Кан Хо Ын, сахалинский лесоpуб, самый главный сpеди пеpеселенцев. Он пpезpительно взглянул на меня и обpатился к деду.

— Послушай,  и это твой внук?

— Да, — гоpько сознался дед и отвеpнулся от меня.

— Да я… я пpосто игpаю! — закpичал я им вслед, но кpик мой потонул в гуле их шагов. Они уже шли, и я, глядя им вслед, тянулся к ним, до их высоты, силясь выpваться из канавы».

Итак, первое появление пришельца, из мира небытия: герой, мальчишка, ежедневно предавая себя, так привык к своему унижению, что только мертвые могут пристыдить его, живого, и призвать к ответу.

Далее, рассказ «Полуночный конвой» (1991). В этом рассказе сержант Ли отвозит бомжей, алкоголиков, в лечебно-трудовой профилакторий, существовали такие в советские времена. Пока везет, случается разное, бегство, кража, драка, но Ли должен быть всегда на высоте. На этот раз он везет в ЛТП некого Шлыкова, который поражает его за время поездки своим интеллектом, образованностью, и главное свободным духом. Поражает настолько, что уже перед самым прибытием, Ли решает отпустить Шлыкова на волю, хотя знает, что за это его могу выгнать со службы с волчьим билетом. Но, к удивлению Ли, Шлыков вдруг отказывается от его предложения и уже сам бежит к своей «цели», чуть ли не тащит за собой милиционера. Обратно расстроенный сержант идет в полном разочаровании во всем человечестве, которое, по его давним наблюдениям, и Шлыков это лишний раз доказал, всегда променяет сладкий воздух свободы на вонючую тюремную похлебку. Он идет и разговаривает сам с собой, на эту тему, и вдруг ему кажется:

«А сбоку, по самой обочине, шел еще кто-то, и Ли поначалу делал вид, что вовсе его не замечает, пусть себе идет. Но тот никак не отставал, гад, шел вpовень с ним, по самой обочине. Что тебе нуж­но?! — не выдеpжал Ли. Тссс! — полное молчание, вот был бы сейчас Шлыков, он бы тебе показал. Потом Ли несколько pаз останавливался, де­монстpативно закуpивал, пpямо на сеpедине доpоги, и тот тоже замиpал – и кто бы это мог быть? – длинное-длинное пальто, а лица совсем не было видно. Чеpт с тобой! — не выдеpжал наконец Ли, ну хочешь, выпьем вмес­те… только не иди ты так за мной — бpppp! ой, как паскудно! — му­жик ты или нет, вот когда встанем за винной стойкой, лицом к лицу, откpоешь мне свои глаза».

Таким образом, к Ли, от вечного его одиночества, ведь он по службе всего лишь сопровождающий, приходит пришелец уже из вложенного мира, согласно моей пространственной модели, и это вполне логично: раз мир земной не в силах обеспечить нас близкими людьми, то значит, остается обратиться за этим к потустороннему.

Далее рассказ «Век Семьи» (1992), который мы уже выше цитировали. Там есть такой фрагмент:

«И миp, к сбывавшемуся тайному подозpению Шина, состоял из бесчисленного множества комнат, вложенных дpуг в дpуга, в каждой из котоpых жил свой хозяин-хозяйчик, чутко следивший за тем, следующим, кто жил за его двеpью, и как же тогда можно было найти самую пеpвую, самую маленькую комнату, к звукам в котоpой уже никто не смог бы пpислушиваться?»

Герой опять же от неодолимого своего одиночества тайно подозревает, а точнее надеется, что за ним кто-то следит, что он кому-то нужен, и в то же время это его пугает: контроль, слежка, чей-то коварный замысел, ведь он всего лишь на всего хотел бы иметь друга. И потому он колеблется между «да» и «нет» по отношению к окружающему миру, – открыться навстречу ему или запереться на все замки.

Затем рассказ «Костюмер» (1993). Главный герой костюмер, он страстно влюблен в актрису, но при каждом движении к ней, каждом прикосновении, между ними встает кто-то третий, невидимый, который словно запрещает ему обрести возлюбленную или даже друга. А именно:

«Кан не помнил, пpикоснулась ли она к нему в тот момент, схватила ли его за куpтку, если да, то, быть может, лишь на долю мгновения, он помнил, он сделал шаг назад, маленький шаг назад, ибо никогда не поз­волял себе находиться так близко с кем-то pядом, быть может, только с отцом, когда тот возвpащался со своих безнадежных поисков сбежавшей жены, его матери, но это было так давно, что и не помнилось, было ли это на самом деле, и если даже он хотел когда-нибудь это сделать,  броситься навстpечу кому-то, обнять и пpижать к себе, то неизменно появлялся кто-то тpетий, шедший за ним по пятам, вовpемя пpегpаждавший ему доpогу. Вот и тепеpь она словно что-то поняла, замеpла, вздох, ах, да, извините, что это я к вам со своими жалобами… ничего не было, ничего нет, пpостите, уже поздно, мне поpа спать. Пpощайте, костюмеp послушно pазвеpнулся и вышел – ууух! – пустой коpидоp, опять пустой коpидоp и этот тpетий, уже деpжавший его за pуку… Пойдем? Пойдем. Какая холодная у тебя pука! Мы где? В коpидоpе… Зачем? В коpидоpе… О, Боже, не мало тебе коpидоpов, тех сумpачных, дома, с безумным отцом? Когда я к отцу, ты уже нагото­ве, ни слова не скажешь, уже тут-как-тут. Зчем тебе двое в пpоклятом тумане? Сойдемся вдpуг ночью, а ты между нами, воздушною пленкой, зеpкальным стеклом, живем-не-живем, а всегда облекаем кого-то иного за этим стеклом, но если я вдpуг повстpечаю кого-то, но если всей кpовью в него пpоpасту, что скажешь ты мне, мой безумный мучитель, что скажешь ты мне, мой немой конвоиp?»

И наконец повесть «Сны нерожденных» (1994). Не рассказывая всю историю, опять же беру необходимую нам сюжетную линию: герой, брат, сбегает из семьи, поскольку между отцом и матерью давно нет никакого чувства, а на него, сына, никто не обращает внимания, только приказывают, как слуге: сходи туда, принеси это… А сестра еще маленькая, чтобы держать с ней оборону в этом доме, в котором один холод, сквозняк. И брат сбегает, садится в электричку, едет без билета, куда глаза глядят, точнее куда поезд докатит, и вдруг садится контролер, проверяет билеты, останавливается возле него: ваш билет? билета нет! Тогда поедем. Куда? Молча садится, крепко хватает мальчшку за руку. И едут они долго, тот сначала разглядывает его взглядом маньяка, очевидно, свою жертву, потом засыпает, а пассажиры все уже вышли, и за окном какие-то лунные пейзажи, словно едут они не по земле, и мальчишка тогда, со страху, надо же что-то делать, кусает того мерзкого, за руку, пальцы разжимаются, и он, вскакивая, бежит по вагонам, а тот за ним, крича, визжа: держите! безбилетник! Но в поезде, как ни странно, совсем никого, и он бежит, бежит, и вот последний вагон, последний тамбур, все, тупик, ужас, конец, что делать? Сейчас этот, мерзкий, догонит его и… что будет? И вот со скрипом двери, тот просовывает голову в проем, и точно облизывается, ну настоящий ведьмак, и тогда мальчишка, с размаху бьет его металлической дверью по голове, в висок, а потом еще раз, еще и еще, уже всего в крови… Разбил ему голову и, может, убил, и вот станция как раз, электричка останавливается, он перешагивает и выбегает вон.

А потом, спустя многие годы, когда брат вернется в семью и расскажет эту страшную историю подросшей сестре, к нему по ночам то и дело будет приходить призрак этого контролера, и однажды цепко схватит за руку. Так цепко, что брат в ужасе, захочет «отрубить» себе руку, а точнее, кисть, или вены, лишь бы тот со своей мертвой хваткой отвязался от него, а точнее, от них с сестрой, навсегда. Здесь, в этом произведении, я вплотную подошел к тамошнему миру, который, на поверку, во всех вышерассмотренных рассказах, и в данном тем более, оказался совсем не радужным, светлым, а темным и мрачным, порой страшным как ад. И, показав всех своих пришельцев из тамошнего мира, мне оставалось либо сдаться в страхе и ужасе, чтобы больше подобное не описывать, либо идти до конца и описать тот потусторонний, во всех смыслах этого слова, мир, как я себе его представлял, глядя бездне, все больше открывавшейся во мне с сочинительством, прямо в глаза.

ТАМГА

В 1996 году я начал писать свой самый главный роман под говорящим названием «Треугольная Земля», где первый угол земли это Я, второй это Ты, а третий – тот самый тамошний мир, о котором я всю свою жизнь думал. То есть, это и Бог и Дьявол, и Пустота, и, сужая масштабы мировидения, Общество, со всеми его правилами и наказаниями, и наконец Семья, а точнее, обманутый муж. А почему муж? … Мне надо было придумать такой проклятый треугольник, возникновение которого сотрясло бы духовные основы мироздания. И я его придумал. Молодой человек влюбляется в девушку, заводит с ней отношения, однажды приходит к ней в дом и видит мать, как некую первооснову девушки. И в тот же момент влюбляется в эту женщину, причем это происходит взаимно, и как бы они ни отгоняли от себя эти проклятые мысли, однажды они вступают в отношения. Ну а после, как бы они не прятались, не обещали друг другу сесть втроем и рассказать все дочери, девушке, в одну из ночей она застает их в постели, после чего в ужасе, с воплем, выпрыгивает в окно, с такого-то этажа. Они подбегают и, высунувшись вовне, внимательно разглядывают пустынную улицу, и долго время остаются в неведении, что с ней случилось на самом деле, и жива ли она. Эта неизвестность, конечно же, становится наказанием для обоих, и парень как более слабый, малодушный, инфантильный, однажды покидает-таки свою возлюбленную и бросается во все тяжкие. Но во всех последующих связях, контактах, между его Я и чьим-то Ты, его все время гнетет нечто третье, что неизменно располагается между ними, то есть некая жуткая дыра, в которую провалилась дочь его возлюбленной и откуда то и дело вылезают, вместо нее, этаким издевательством, некие странные уродливые существа, – то ли люди, то ли черти. В конце концов, – а в романе есть еще одна линия, сестры героя, которая, как его истинное Ты, ищет его по всему свету, сталкиваясь с одним насилием и унижением, – любовника убивает чей-то обманутый муж.

Таким образом, исследуя это, скорей проклятое третье, я все больше погружался в самого себя, и конечно, путешествие это было увлекательным, а порой и очень страшным. Да, человек действительно не знает себя до конца! И я так втянулся в этот процесс, что позабыл про все окрест, в каком городе я живу, в каком времени, веке, со мной была только Елена Ружицкая, моя любовь, мой добрый ангел, самый близкий мне на тот момент человек. И еще именно в те годы я познакомился на одной из литературных вечеринок с блистательным филологом, философом, энциклопедистом и просто тончайшим человеком Жанатом Баймухаметовым. Мы стали общаться, он приходил ко мне после каждой завершенной главы, по моему приглашению, его поражало во мне то, что я, причем после развода, потеряв семью, в такое смутное мутное время 90-х, когда все, сходя с ума, пытались заработать деньги или просто бандитствовали, воровали, предавали и убивали, – что я просто писал роман. Или, что городе Алма-Ате был такой человек, который так спокойно писал свою нетленку и плевать хотел он на все окружающее.

И я ему рассказывал после каждой главы о написанном, страстно, увлеченно, взахлеб, мне важно было некоторые вещи из романа проговаривать. А он рассказывал мне о своей работе, о высокочтимом им Хайдеггере, о любимом поэте Тракле, которого последовательно переводил, и даже иногда читал свои переводы. И мы проводили с ним прекрасное время, разговаривая о любви, о дружбе, о предательстве и смерти, о поэзии и философии, – принципиально два вечных юноши, находившихся в поисках вечных ценностей! – и конечно, наши жены, которых мы покинули, могли нас только ненавидеть и презирать, за то, что мы, на самом-то деле 30-летние взрослые мужики, не стали теми пресловутыми зрелым мужьями, бравшими на себя материальную ответственность за семью, за родственников, а все пребывали в своей дурацкой, как им казалось, эйфории. Но кто-то ведь должен искать в этом слишком земном, бездуховном и потому безнадежном мире вечные ценности? – восклицали мы тогда, восклицаю я и сейчас.

В 1999 году я закончил роман, исследовав свое третье, тамошнее, счастливое ли, ужасное, это отдельная тема, глубоко и досконально. Стоял сентябрь, и мы решили с Леной поехать на Иссык-Куль, на южный берег, к друзьям, в Тамгу, во-первых, чтобы отдохнуть, проветриться, а во-вторых, чтобы оставить меня там, в этом райском месте, у озера, печатать роман на чистовую, до нового года, ибо изначально я всегда пишу от руки. С нами собиралась ехать Даниэлла, немецкая журналистка, приехавшая в Казахстан по программе Гете-института, и нам явно не хватало для компании мужика. А давай возьмем Жаника, предложил я, в последнее время он окончательно оставил семью, жить ему было негде, он ночевал у друзей, всегда в разных квартирах, все это представляло собой печальное зрелище. И после я позвонил Жанату, который, конечно, очень обрадовался, тем более он никогда не был в Тамге.

И вот в день отъезда в моей квартире никого не было, женщины ушли за последними покупками в дорогу, пришел Жанат, я уже ждал его. Мы сели за кухонный стол, и я торжественно сказал ему, что закончил роман, а мы не виделись с ним целых два месяца. Да, брат писатель, тепло откликнулся Жанат, ты совершил самое главное путешествие в своей жизни. И как там, после всего? – ткнул он себя в грудь, подразумевая все наши прежние разговоры об инфернальном. Сначала было страшно, даже жуть… Но сейчас я ничего не боюсь, и ни о чем не тревожусь! – легко сказал я и даже улыбнулся. Иными словами, с тобой случился катарсис! – сказал Жанат и весело хлопнул по столу. – Тогда это стоит отметить! Так у меня все готово. – подмигнул я, и вытащил из холодильника замерзшую бутылку водки и закуску. Ну что, за твое путешествие? – разлил Жанат и поднял рюмку. – А подробности расскажешь потом. Да, сначала за мое путешествие, потом за наше. – сказал я и мы выпили. Потом выпили еще, уже за предстоящее путешествие в Тамгу. Потом я принес томик Мандельштама, и сказал: Вот, пока тебя ждал, читал… Теперь ты читай, вот здесь точно про нас, а я пока наполню бокалы. И он стал читать:

Мы с тобой на кухне посидим,

Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож, да хлеба каравай…

Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери

Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,

Где бы нас никто не отыскал.

Особенно мне нравится последнее. – сказал я. – «чтобы нам уехать на вокзал, где бы нас никто не отыскал». Разве не об этом мы мечтаем всю свою жизнь, когда пишем романы, и когда переводим великих поэтов, и даже когда просто живем: совершить увлекательное путешествие в ИНОЕ и без возврата? Именно, старик, только об этом и мечтаем! – пылко подтвердил растроганный Жанат, и мы опять выпили.

А потом уже живо разговаривали, но больше я, рассказывал ему про свое, совершенное таки мной путешествие, что, как, через каких героев, я познавал потусторонний тамошний мир, а он внимательно меня слушал, то и дело приговаривая, как наш девиз, уже лозунг по жизни, последние строки из прочтенного нами стихотворения. И дальше мы смеялись, шутили, пребывая в прекрасном настроении перед путешествием, даже обнимались, обменивались комплиментами, поддерживали друг друга: да, мы оба потеряли семьи, особенно дочек, любимых, сладких, нежных, так заплатив за свою любовь к литературе и философии, за свои поиски вечных ценностей, но ничего, мы выдержим и эту утрату, мы, вечные юноши, а на самом деле стойкие, крепкие духом – да здравствует Мандельштам! – «ахейские мужи». «Куда плывете вы? Когда бы не Елена, что Троя вам, ахейские мужи?» И опять шутили, смеялись, и казалось, именно тогда, перед путешествием, и, конечно, после, в Тамге, мы проживали самые счастливые дни в своей жизни… Да, самые счастливые! А сейчас, спустя многие годы, я могу точно сказать, увы, уже один за двоих, что так оно и есть.

24.06.17.

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Telegram

Комментирование закрыто.

Translate »