Эдвард Хоппер. Железнодорожный закат. 1929 г.
Александр КАН
Нас мало — юных, окрыленных,
не задохнувшихся в пыли,
еще простых, еще влюбленных
в улыбку детскую земли.
Владимир Набоков
Страх
Чем больше проходит времени с момента написания, а после прочтения написанного, то есть «Книги Белого Дня»*, тем отчетливей вырисовывается в моем сознании рассказ Цой Евгения (Ен Гына) «Последняя пуля»**, который вошел в эту книгу. Что же в нем происходит?… В этом рассказе описываются события 45-го года в Сахалине, куда сослали героя рассказа Ким Чун Себа из Кореи. Как бы ни упрашивали, ни рыдали родители и сестры Чун Себа оставить единственного кормильца с ними дома, японские жандармы непреклонны, жестоки и непоколебимы. Короче говоря, Чун Себа перевозят на Сахалин, там он получает новое имя Морияма Садаичи, и вместе с другими валит лес, отвозит его на упряжке, после складирует, весной сплавляет по бурной реке. Все знают его как робкого боязливого человека, который молча переносит тяжелый труд и издевательства хозяев, беспрекословно подчиняется начальству и старшим по возрасту, в общем, живет, работает, пребывая в состоянии ниже травы и тише воды.
Однажды к нему подходит старик Хон, работавший на лесопилке поваром и укоряет его в запущенном поведении, что ни с кем он не общается, все время молчит, о чем-то вздыхает, словно несет в себе какое-то неподъемное неподдельное горе. «Может, помочь тебе чем-нибудь?» — спрашивает его старик. А когда тот вежливо отказывается, предлагает его поженить: есть на примете одна хорошая девушка. В общем уговаривает его связать свою жизнь с Суни, ей всего-то 16 лет, красивая, тихая, работящая, в общем, девушка, что надо. Затем знакомят, оба друг другу понравились, спустя время, справляют свадьбу, благо, Чун Себ хорошо зарабатывает, ему хватает на собственно свадьбу, на приданое, на подарки родственникам и прочее разное. Вдобавок он хорош собой, накачан, со стройной фигурой и мощным мускулистым торсом. Просто красавец! Молодые снимают квартиру на окраине города, живут тихо, мирно, душа в душу, вскоре у них рождается ребенок, сыночек.
У Чун Себа есть друг Чун Ир, они родились в одной деревне, вместе были посланы на Сахалин, но Чун Ир — полная противоположность Чун Себу, он весельчак, задира, шустряк, расторопный, работает снабженцем, в его распоряжении лошадь, два раза ездил уже за продуктами с город.
Однажды Чун Себ, вернувшись оттуда, радостно сообщает ему, что война окончена и японцы ее проиграли, в связи с этим он гулял целую неделю, пил вино, и любил, как сам же сообщает, прекрасных женщин. Управляющий, услышав все эти антияпонские лозунги, приходит в ярость, бросается в драку, жестоко избивает Чун Ира, после чего тот, отлежавшись, укоряет Чун Себа в том, что он не заступился за друга. Все знают, что Чун Ир однажды спас ему жизнь, при этом получив ножевое ранение, которое его часто беспокоит. А Чун Себ не защитил приятеля, получается, струсил: что толку от такого могучего торса, каким он обладает, если на мускулистых плечах его покоится такая маленькая бесполезная голова!
— Размазня ты, а не друг! — бросает ему Чун Себ, а Чун Ир в ответ лишь опускает глаза, не найдя, что ему ответить.
В связи с тем, что война окончена, в город приходят русские. Они пытаются наладить контакты с местным населением, заодно проверяют, нет ли среди них японцев. Когда узнают, что у Чун Себа японское имя, напрягаются, уводят на проверку. Чун Себ боится лишь одного, чтобы не закончилась бесславно его жизнь… Он уходит под конвоем, но в конце концов его после проверки отпускают.
— Да не бойся ты ничего! — успокаивает его Чун Ир, однажды зашедший к нему. — Раз тебя не тронули японцы, то русским ты тем более не нужен!
Но Чун Себ по-прежнему мрачен, он словно ждет какой-то беды, липкий страх не оставляет его в покое, и однажды это происходит. В осеннюю холодную ночь, когда Чун Себ ворочается в беспокойстве, под теплым одеялом, кто-то требовательно стучит в окно.
Когда хозяин спрашивает, что нужно, нахальный голос просит немедленно открыть, и кореец, словно под гипнозом, покоряется этому голосу. Затем вошедший требует еды, он оказывается бывшим управляющим лесопилки. Ах!…. Его худоба, бледность лица, впалые скулы, оборванная одежда, говорят о том, что ему пришлось несладко в последние дни.
— Чего уставился?! А ну быстрей, дай поесть! Живо, мне некогда. До рассвета я должен уйти отсюда! — приказывает японец и от возбуждения постоянно плюется на пол.
— Чун Себ, чувствуя мерзкую дрожь в коленках, смиренно выставляет на стол еду. Жена с сыном словно замерли в углу, даже не шелохнутся.
Когда непрошенный гость утоляет голод, он похотливо смотрит на молодую девушку.
— Слушай, а у тебя красивая жена, — хищно улыбается японец, — дай-ка я взгляну на нее. Ну-ка, красавица, выйди на свет. Не бойся, я тебя не съем, — и с этими словами он извлекает пистолет, направляя его на Суни.
После начинается что-то невообразимое. Только Чун Себ приближается к японцу, чтобы защитить супругу, как японец сбивает его с ног. Затем отбросив ребенка в сторону, набрасывается на женщину. Так происходит несколько раз, пока японец не избивает ногой, рукой, чем угодно, падающего Чун Себа, превращая его в кровавое месиво. Хотя щуплый японец с виду кажется намного слабее корейца.
В конце концов, японец словно парализует Чун Себа, который ни на что не может решиться, а в голове его пульсирует лишь одна мысль о неминуемом скором конце. Как же так? Неужели ничто не может спасти его, ведь должно же что-нибудь произойти?! Неужели японец пристрелит его, неужели это конец?? И он, рыдая, встав на четвереньки, быстро ползет к двери и, без оглядки, вываливается наружу. На улице он с истошным воплем бежит прочь. Три выстрела раскалывают тишину лунной ночи. Чун Себ падает, словно подстреленный. И так недвижно лежит некоторое время, прислушиваясь к шуму в ушах и гулкому сердцу, все еще не веря, что пули пролетели мимо, а он жив… А может, и не жив вовсе?!
Финал таков: «Рано утром люди потянулись на слабеющий протяжный плач ребенка и оказались у дома Чун Себа. Мальчик плакал, крепко прижавшись к матери. Рядом, на окровавленной постели лежал мертвый японец. Говорят, Суни всадила в извивающееся потное тело насильника две пули из его же пистолета и брезгливо сбросила его с себя. Затем, до первых лучей солнца ждала своего мужа, примостившись у порога.
И не дождавшись, последней пулей убила себя».
Так заканчивается этот странный, зловещий, я бы даже сказал, рассказ, который оставляет у читателя паралич или оторопь от прочитанного, а во-вторых, некую драматургическую отстраненность, поскольку герой даже не сопротивляется злу, словно он увидел такое жуткое чудовище, что даже, раскрыв рот, замер от увиденного, а этот ужас начинает ползать по тебе, растекаться, проникать во все твои потаенные места и нет сил – о, боже! – этому сопротивляться и есть только два выхода: или перетерпеть увиденное, или окаменеть в омерзении навечно. Так что же делать с этим омерзением? И как с ним справиться?! Вот в чем вопрос!
Депортация
А так начинается рассказ*** другого автора Хан Дина, который задает вопросы, скорее риторические:
«Где это случилось? У берегов холодного Байкала? Или студеного Тихого океана? Или ему чудится это: тонкий волосок горизонта как нервно дрожащая струна. Но звука нет. Гробовая тишина. Там небо сливается вдали то ли с покинутой землей предков, то ли с водой океана, чудятся раскидистые сосны, которые качаются, слушая голос ветра…
Но нет, это иллюзия. Вокруг — немая земля, безжизненная и пустая; в ней что-то должно произойти. Он почувствовал это и уже всматривается туда…
Дальше он все смотрит, смотрит в эту немую землю и вдруг замечает, как:
«Что-то крошечное движется по желтой выжженной земле. Издали похожее на мышь. Будто вылезает из норки… Нет, пожалуй, это не мышь. Словно спичечный коробок ползет, ползет, медленно обретая жуткую реальность, и он все еще не хочет верить видению…
Вот выполз один коробок. Затем другой. Они выкатываются бесконечно, словно их кто-то выталкивает из подземелья. Ровные серые коробки — такая пугающая безликость и однообразие. Это вагоны, обыкновенные товарные теплушки, над которыми не курится дымок. Нет дымка и от паровоза. Его вообще не видно, он становится вовсе не реальным… Двери вагонов распахнуты, но издали не разглядеть, что внутри. Все ближе и ближе состав, и теперь видно, что внутри люди, по торцам и бокам теплушек пристроены нары. Один вагон словно замирает перед ним, и каким-то внутренним зрением о н видит детей, стариков, женщин. Много женщин. Они сидят, отвернувшись от него, лицом на восток, словно статуи в буддийском храме. Их глаза сухие, а рты плотно сжаты. Никто не плачет, даже не шевелится. Тишина. Не слышно и стука вагонных колес…
И тут он увидел, что посередине вагона, на грязном обшарпанном полу, сидит белобородый старик с высоким лбом мудреца, а на руках у него — мертвый ребенок. Старик прямо и напряженно смотрит на дитя сухими воспаленными глазами … О чем он взыскует?»
Так видится, представляется, или… вспоминается автору депортация корейцев с родной дальневосточной земли в пустыню, то есть в Среднюю Азию, как целая эмблема, фреска, созданная сначала внешним, потом внутренним зрением
Автор спрашивает о потерянных людях, пропавших, погибших и потерявшихся, во время депортации советских корейцев 37-го. Сколько нужно было вагонов для корейцев? Сто, тысячу, десять тысяч?.. Сколько людей было просто передавлено под колесами? Велика была держава, и щедро могла она наделить крепко сколоченными вагонами целые народы, чтобы «обезопасить границы… Ехали с одной стороны обритые сыны Кавказа и потомки сионских пророков, а навстречу им двигались дети «утренней свежести», так и не ведая — за что и почему их изъяли от родных очагов, от могил пращуров. Дети рождались и умирали прямо в вагонах, не зная и не ведая своей короткой жизни. Умирали и старики, молча и беззвучно… Даже могил этих кротких пассажиров не осталось вдоль транссибирской дороги, никто не оставил следа своего… Вагоны все катились и катились в безмолвии, и ему становилось страшно и тошно от этой нескончаемой ленты, комок в горле не давал дышать. Ему хотелось крикнуть, но он не мог. Страх сжимал голосовые связки…».
Так описывает депортацию Хан Дин и разве не что-то яростное, дьявольское есть в этих потоках, в этой давке, в этой мясорубке, как обойти ее, обогнуть, избежать эту кровь, эти трупы?! Невозможно!! Разве что игнорируя простым детским сознанием, не замечая того, что страшит тебя, претит тебе, что вызывает отвращение и омерзение. Возможно ли такое?
Чудесный катин маятник
Однажды я преподавал физику в одной зеленоградской школе, приехала из-за границы Катя погостить. На столе стоял математический маятник, который я принес из школы, чтобы настроиться на урок, и который от прикосновения пальцев слегка колебался из стороны в сторону, для успокоения, пребывая в одной двухмерной плоскости. Рядом на столе лежали вырезанные из бумаги вагоны с условными пассажирами, посредством которых я изображал саму депортацию, о которой смиренно рассказывал дядя Иннокентий, посещавший меня на днях. «Вот именно, что лица пассажиров были условными, а вагоны — более чем настоящими, ржавыми, пыльными, просто грязными!» — вдруг нервно произнес дядя Кеша. «Что это значит?» — спросил я, не понимая. «Это значит, что люди не имеют никакого значения! — сам же себе и ответил. — Их можно давить, размазывать в лепешку, расплющивать в говно, а металл всегда лязгает и торжествует».
Признаться, я все-таки не совсем понял дядю Иннокентия, а только понял, что людей во время этой самой депортации погибло сотни, а, может, тысячи, и поскольку человек — это материя мягкая, нежная, стенающая, то звуки он издавал соответствующие.
— А что, если бумажные вагоны прицепить к этому маятнику? — вдруг задумчиво предложила Катя, словно, шепчась, решала с этим маятником какую-то тайную задачу.
— Что ты имеешь в виду? — удивленно спросил я.
— Можно раскачивать вагоны туда-сюда, как маятник, и привозить посменно вместо депортантов, корейцев, преступников и палачей! — уверенно ответила она. — Для наказания!
— Для наказания? Вот это да! Вот это ты справедливо придумала! — воскликнул я, захлопав в ладоши. — Браво! Так, значит, человечество все-таки будет расплачиваться за депортацию…
— Да, было бы справедливо! — улыбнулась она.
— Ну так я поздравляю тебя с этим чудесным открытием! — с легкой иронией, спустя время, поздравил я единственного человека, призвавшего к справедливости, другие ведь об этом даже и не думали.
— Так давай, недолго думая, эти бумажные вагону и прицепим! — предложила Катя. — Начнем с малого…
— Давай! Да здравствует чудесный Катин маятник! — воскликнул я и потряс рукой.
Писать — это значит летать
Я потряс рукой, словно хотел полететь, но полетела Катя, она всегда поражала меня своей готовностью к фантазиям, чуду, может, это спасало ее, когда чего-то или кого-то не хватало, а действительно, когда она искала, например, своего друга, причем не просто друга, а был такой у нее Кевин, который покончил с собой, повесился, а ведь они так дружили, гуляли, ходили куда-то ездили, а отец постоянно издевался над ним, говорил то да се… Ты не так работаешь, не так ходишь, сидишь, одеваешься, дышишь, говоришь, представляете, шагу не сделаешь без комментариев, в общем, достал его полностью, потому он и покончил с собой, а Катя, добрая душа, его успокаивала, не переживай, меня тоже однажды мама укоряла, говорила, что недостаточно я учусь, я действительно не совсем урок понимала, и мне приходилось задание заучивать, наизусть, когда я сути не понимала, и вот я разыскивала повсюду Кевина, так его искала, когда он погиб….
Искала? Как это? Объясни!! Как можно искать ушедшего человека?!… Я вот подумала, что если родного человека нет уже, к примеру, покончил с собой, то это означает, что он улетел, и надоело ему тело иметь, неуклюжее, за которое родители укоряют, ты свободен, летаешь как пишешь, вот сейчас я пишу как лечу, понимаете, если я прекращу писать, то перестану летать, искать Кевина, я ведь его обязательно найду, и как только найду, я замолкну, потому что мы будем наконец вдвоем, душа в душу, правда без тел, но тела нам уже не нужны, мы будем, повторяю, вместе…
А пока я ищу его, я говорю, этаким потоком сознания, потому что, пока ты говоришь, ты все-таки один, один одинешенек, а когда обретешь кого-то, то вы уже вместе, и если вы вместе, вам не надо разговаривать, вы все делаете молча, потому как вы друг друга понимаете, потому что вам больше не нужна эта речь, эти слова, которые всегда пустые, поэтому знайте, как только я найду Кевина, я обниму его, так крепко-крепко. и мы будем едиными, единой Душой, единым Духом, и никто нам больше не понадобится! Никогда… Вот так. Разве это не чудо? Ура и да здравствуем мы! По этому поводу я приведу стихотворение Владимира Набокова, про нас с Кевином, представленное здесь, как эпиграф:
Нас мало — юных, окрыленных,
не задохнувшихся в пыли,
еще простых, еще влюбленных
в улыбку детскую земли.
Еще раз повторяю, писать значит летать! Когда ты пишешь, ты летишь и, значит, видишь сверху все, что под тобой пробегает внизу… И землю саму, и «улыбку детскую земли». А если ты видишь улыбку земли, то это просто Счастье, Цель, Содержание, Смысл, потому как для этого ведь и летают, чтобы это увидеть, а после описать… Не правда ли?
Странная сказка****
Когда Катя улетела-таки и не вернулась, я погоревал, порыдал и завел себе пса, черного русского спаниеля, умного, тонкого, послушного, что важно, очень красивого и молчаливого. Это придавало ему благородства и прыти, но охоты я ему предоставить не мог, увы-увы, а ходили мы с ним вместе везде, разговаривали про Катюшу. Он грустно вздыхал, когда я ему про нее рассказывал, действительно умный пес, словно отправленный ею вместо себя, и после мы с ним просто молчали, глядя, казалось бы, в пустое небо, крепко обнявшись и пребывая в неподвижности.
А когда наступала зима, вот что интересно, мы ждали с ним первого снега и когда выпадала первая белизна, мы с ним выбирали место попросторней, и падали дружно, на землю, со снежными брызгами, хохоча, лицом вверх, глядели в пустое серое небо, с которого падали редкие снежинки.
И спустя время мы вспоминали Катину сказку, как мечтала она однажды от нас улететь, тогда родители были еще вместе, и семья была дружная, а Катя перелетала со звезды до звезды и все не хотела возвращаться на землю, потому что там, на земле, родители подверглись рассеянию, жили порознь, и были уже чужими друг для друга. И, Катя спускаясь с неба, вновь ощущала неприятие лиц и холод отношений, так что мы все лежали в снегу, и песик тоже, купаясь в сугробе, глядели на Катю, глаза в глаза, как опускалась она на нас, неостановимо, точно белая фея, точно большая белая зима, накрывая нас собой…
А потом мы вставали, дабы не замерзнуть, отряхивались от снега, и шли пить горячий сладкий чай, буднично и аппетитно, декламируя стихи, словно уже по инерции, которые начитала, нашептала нам дочь, а именно, свою странную сказку с несчастливым концом****. И не было для нас большей радости, и в то же время грусти и изумления, когда мы читали вслух:
… Мы только мутный цвет миндальный,
мы только первопутный снег,
оттенок тонкий, отзвук дальний, —
но мы пришли в зловещий век.
А дальше, после, как со снежной горы, на санках, ведь более точного определения моменту, времени, духу, характеристике, какие, собственно, мы, — действительно уже не найдешь:
Навис он, грубый и огромный,
но что нам гром его тревог?
Мы целомудренно бездомны,
и с нами звезды, ветер, Бог…
08.07.2026
Примечания:
* См.: Кан А. Книга Белого Дня (Литература корейцев СНГ в поисках утраченной идентичности). Владивосток, «Рубеж», 2020.
** Кан А. Невидимый остров. Проза и поэзия корейских писателей. Алматы, ИД «Жибек жолы», 2004.
*** Страницы лунного календаря. Сборник прозы корейских советских писателей. Повести и рассказы. М., «Сов. писатель», 1990.
**** «Странная сказка» — песня Виктора Цоя.
***
Мы в Telegram

Читаю и плачу … Снова читаю и снова плачу.