Изображение сгенерировано при помощи нейросети ChatGPT по инструкции автора. 10.05.2026
Герман КИМ, профессор
До Сеульской Олимпиады Южная Корея оставалась для советского человека не столько страной, сколько географическим названием. Она находилась где-то за Поднебесной и за неподъёмным стальным занавесом, чтобы никто случайно не увидел лишнего и не начал задавать неудобные вопросы. Однако за год до Олимпиады занавес вдруг заскрипел. Не открылся, но чуть приподнялся, чтобы в образовавшуюся щель мог просунуться любопытный нос исследователя. Корееведом я ещё не стал, но уже защитил дипломную работу о Южной Корее. Видимо, поэтому ко мне «сверху» пришло предложение составить брошюру о Корее — terra incognita, с намеком в придачу, что, если Москва примет рукопись к печати, появится возможность попасть в состав делегации на Олимпиаду 1988. Рукопись утвердили, брошюру отпечатали с грифом «Для служебного пользования», делегация улетела в Сеул. Брошюра тоже. А я остался дома.
Но в Корею я попал, правда позже и уже не как турист или член делегации, а как великовозрастный студент, которому дали грант на изучение «забытого» родного языка. Ступив на корейскую землю, почти сразу почувствовал себя чужим. Чувство было странное и слегка обидное: вроде бы прилетел не в Африку, а к «своим» — на родину предков. В Германии, которую я изучал в университете шесть лет, все было как ясный день. Язык стал почти родным, страну — ГДР объездил вдоль и поперёк, везде имел знакомых, при этом спокойно относился к тому, что все меня воспринимали иностранцем. В Корее всё оказалось иначе. Внешне я как будто проходил первый тур отбора: корейская фамилия, желтая кожа, черные волосы, раскосые глаза. Но внутри сидел тот самый человек, которого диссидент Александр Зиновьев называл homo sovieticus, — советский человек с университетским дипломом, очередями за хлебом и спичками в памяти, алюминиевой ложкой в культурном багаже, привычкой объяснять мир через истмат и, понимать при необходимости, через русский мат.
Американизированных корейцев называют «бананами»: жёлтыми снаружи и белыми внутри. Я же относился к иной, более сложной фруктово-идеологической категории. Если бы мне пришлось определить свой внутренний цвет, я, пожалуй — красный. Нас советских корейцев, хангуки называли «пальгяин» — красные коммуняки, пришельцы с Севера, где, по их представлениям, все носят тулупы и шапки.
Именно шапка стала моим первым провалом в попытке выглядеть своим — таким же корейцем, как все хангуки. На следующий день после прилета в Сеул я гордо вышагивал по оживленной Студенческой улице — Дэхакно и вдруг почувствовал, что на меня смотрят. Не просто окидывают взглядом, как любого прохожего, а рассматривают: одни с подозрением, другие — с любопытством, третьи — с улыбкой человека, которому подарили маленькую бесплатную комедию. Я внутренне кипел: что во мне не так? Такой же, как все! Почти такой же. Почти — это, как выяснилось, была моя мохнатая кроличья шапка, которая на фоне сеульского марта ярко полыхала как пионерский костер в ночи. В уличной толчее, где люди как муравьи спешили по делам, не оглядываясь по сторонам, только один человек в меховую ушанке привлекал внимание. Это был я — ходячий привет из советской зимы. После того как шапка метким броском оказалась в урне, и я пошел с непокрытой головой интерес ко мне исчез мгновенно. Сеул облегчённо выдохнул. Я тоже.
Вторым тестом на «свой-чужой» стали чоккарак — палочки для еды. До Кореи я никогда ими не пользовался. В Сеуле в ту бытность вилки даже в дорогих ресторанах не лежали на столах, а появлялись только по требованию, словно секретное оружие, выдаваемое в чрезвычайной ситуации. Корейские палочки — металлические, плоские и скользкие, будто созданы не для еды, а для проверки этнической благонадёжности. Я брал их в руки — они выскальзывали. Пытался ухватить кусочек еды, они разъезжались в стороны. Иногда я держал их обратными концами, и мне казалось, что палочки переглядываются между собой: «Ну вот, опять попался чужак, хотя внешне вроде наш». За столом я производил шум, достойный небольшого землетрясения. Палочки звякали, падая на стол или пол, латунные и фаянсовые чашки отвечали им сочувственным звоном. Мне казалось, что весь ресторан замирает и смотрит на меня. На самом деле смотрели только сидевшие за моим столом, но в тот момент они казались международным трибуналом по делам моей палочной несостоятельности.
В общежитии я приступил к тренировкам. Палочками, добытыми в столовой, перекладывал всё, что попадалось под руку: сначала крупные предметы, потом мелкие, потом рисовые зёрна из блюдца в блюдце. Я занимался с таким усердием, будто готовился не к поеданию пищи, а к защите докторской диссертации по механике палочных манипуляций. Через неделю пища стала попадать в рот чаще, чем падать на пол. А через месяц, у видевших мое виртуозное обращение с ними, вряд возникало сомнение в моей этнической принадлежности.
В целом, поедание пищи всегда становилась проверкой на «свой и чужой» ибо за столом проявлялись культурные различия. Сначала меня поражало, почему все и всегда спрашивали: «Сикса хяссэё» («Вы уже поели?»), — как будто я сбежал с голодного края. Оказалось, что этот вопрос эквивалент приветствия, так что можно смело использовать вместо «аннёнгхассэё»! Еще меня пытали до еды, во время еды и после еды: «Масиссэйо?» («Вкусно?») Потом уточняли: «Чонгмаль масиссэйо?» («Правда вкусно?»). И наконец добивали контрольным вопросом: «Аджу масиссэйо?» («Очень вкусно?»). Спрашивали так, будто от моего ответа зависела судьба национальной кухни и корейско-советских отношений. Я улыбался, кивал и изображал человека, которому действительно очень вкусно, хотя иногда острое блюдо уже вело с моим желудком жесткие переговоры.
А меня в свою очередь подмывало спросить: «Почему вы чавкаете»? Причём чавкали хангуки громко, вдохновенно, уверенно и без малейшего чувства конфуза. Суп хлюпал, лапша втягивалась со свистом, «панчханы» исчезали под звуки, напоминавшие чмоканье сапог в дорожной грязи. Даже профессора, учившиеся на Западе, за столом превращались в людей, для которых беззвучный приём пищи был подозрительной аномалией. Я же мучился. Моё советское воспитание, пережившее столовки общепита, алюминиевые вилки, чай в гранёных стаканах, не могло вынести одного — чавканья! В моём мире за такие звуки посмотрели бы поверх очков так, что человек сам записался бы на курсы хороших манер и ходил бы туда строем.
В Корее всё оказалось иначе. Шумная еда свидетельствовала не о бескультурье, а о здоровье, аппетите и уважении к тому, кто приготовил пищу. Чавкать — значит признавать, что блюдо удалось. Есть тихо и беззвучно — значит скрывать болезнь, плохое настроение или, что ещё хуже, равнодушие к кухне. Позже, когда я увидел в исторических сериалах, как чосонские короли едят с тем же выразительным звуковым сопровождением, мне стало легче. Это была уже не бытовая привычка, а почти государственный ритуал.
Кухня стала для меня отдельной дипломатией. Из огромного южнокорейского меню я ел, пожалуй, десяток блюд — зато ел их с преданностью и аппетитом. На призывы «Мого босеё!» («Попробуйте!») реагировал улыбкой человека, который однажды уже попробовал и теперь дорожит жизнью. На уверения «это совсем не остро» отвечал вежливым кивком, потому что в Корее «совсем не остро» иногда означало: остро так, что душа выходит из тела, оглядывается и спрашивает дорогу обратно.
Всякий раз, когда на столе появлялись диковинные, экзотические, неведомые мне блюда, мне хотелось оказаться за родным кухонным столом, где вся пища была привычной, хотя к корейской еде не имела ровно никакого отношения: борщ, плов, манты, котлеты, беш — и, конечно же, куда без колбасы и сыра. Настоящим потрясением для меня стало, когда впервые увидел, как корейцы с видимым удовольствием едят сырой говяжий фарш — юкхве, бурое желе из желудевого крахмала — тоторимук, а также шевелящиеся, как живые щупальца осьминога — саннакчи-хве. Говорят, что экстремалы-гурманы поедают живого осьминога целиком. К счастью, эту сцену гастрономического хоррора мне наблюдать не довелось. Зато я всякий раз испытывал почти первобытный ужас, когда мои знакомые подавали мне купленный на улице кулёк варёных личинок шелкопряда — понтекки, источавших весьма специфический и, мягко говоря, неаппетитный запах, — и предлагали мне «пощёлкать» их вместе с ними, как жареные семечки.
Так гастрономические и кулинарные различия снова и снова напоминали мне о моей инаковости. Корейское представление о вкуснятине и деликатесах решительно расходилось с моими вкусовыми привычками.
Источник: Корё ильбо. 2026. 5 июня.
***
Мы в Telegram

Спасибо, Герман Николаевич!
Прочитал с удовольствием ваши путевые заметки, написанные с юмором. Очень интересно. Мне посчастливилось дважды побывать на нашей исторической Родине, но таких явлений не замечал. Правда, если только громкое чавканье, которое я услышал, когда мыс внучкой однажды зашли обедать в сиктан. Внучка, которая живёт там уже несколько лет, заметив моё удивление, сказала, что в Корее принято есть так, что означает пища очень вкусная и человек ест с аппетитом, выражая благодарность повару.