Александр Кан. Роман «Треугольная Земля». Эпилог «В чулане»

    DSCF1439 А Л Е К С А Н Д Р  К А Н

 

     РОМАН   » Т Р Е У Г О Л Ь Н А Я   З Е М Л Я «

 

     ЭПИЛОГ  «В ЧУЛАНЕ»

 

 

                                                                               Был очевиден и понятен

                                                                               Пространства замкнутого шар —

                                                                               Сплетенье линий, лепет пятен,

                                                                               Мелькание брачущихся пар.

                                                                               Арсений Тарковский

 

                                                       А в чем ИСПОВЕДЬ, если нет греха.

                                                       Может быть, исповедь в радости. 

                                Самая главная самая настоящая  радость и есть, 

                                                       Когда слезы и над бездной

                                                       Евгений Харитонов

 

 

I

 

— Проклятые иммигранты! — сказала Гертруда и отвернулась от окна. Этот щуплый мальчик, появлявшийся в их дворе, и, очевидно, поселившийся в соседних домах с недавних пор, страшно раздражал ее, — своим смехом, выговором с акцентом, криками, дурацкими играми, стучанием мяча о стенку,  но особенно тем, хотя, быть может, это должно было раздражать ее в меньшей степени,  что он часто стоял под дождем, как сейчас, задрав лицо,  и глядел на небо, — мальчик словно не от мира сего, весь до ниточки вымокший,  стоял так часами, неподвижно, и улыбался, ну совершенно идиотской улыбкой.

Иногда она  встречала  его на улице и каждый раз не хотела этого, но — заглядывала ему в глаза,  казалось бы, ничего особенного: обыкновенные детские  озорные глаза,  но после каждой такой встречи у нее всегда портилось настроение, и она в который раз понимала, в чем тут дело: такие же глаза были у  ее пасынка Жени, и у той вагонной девки в поезде, и, конечно, у Саши, который так и не достался им, и погиб за день до своей свадьбы, как сообщили ей,  от руки темного хулигана,  — а с тех пор прошел целый год! — глаза, стало быть, живой жизни,  за которой, в чем утвердилась она окончательно, никогда не  угонишься,  и  в этом,  очевидно,  и заключалась  истинная причина ее раздражения.

— Нет!  Это невозможно!  Я пойду и прогоню его со двора!  — вдруг решила на этот раз она, и взглянула на мужа.

— Прогоняй,  не прогоняй,  — никуда от них не денешься!…  Новая иммиграционная политика! — резонно ответил ей Герман, на мгновение отрываясь от газеты.

Герман сидел в кресле, с виду вальяжный пижамный муж, всем, казалось,  довольный, но если приглядеться, то можно было увидеть, что какие-то необратимые перемены происходили с его лицом: под глазом светился стойкий синяк,  нос опух, а на лбу была ссадина, — словно он работал совсем не врачом, а боксером. Впрочем, с некоторых пор он и стал работать в доме боксером, а именно, — когда с полгода назад начальник Лицензиона Любовников Бонапарт,  чувствуя свою вину перед супругами за Сашу,  привез  им  со своими  помощниками,  капитаном  Шлыковым и конструктором Мармонтовым, новую многофункциональную модель Минотавра,  — мужа-и-любовника, который по соображениям императора должен был скрасить их супружеское одиночество. — Прямо с конвейера! Специально для вас! — торжественно объявил капитан… нет, тогда уже майор Шлыков и стал извлекать с инженером из коробки своего хваленого  робота.  Подозревал ли тогда  Герман, глядя на это человекообразное — «Суперсовременный дизайн!  Почти человек!» — восклицал конструктор Мармонтов — и с виду даже миловидное существо, кого он принимал в свой дом, и чем для него этот подарок в самом недалеком будущем обернется?

По началу Минотавр, которого растроганная Гертруда в память о пасынке  немедленно назвала Женечкой,  вел себя послушно,  согласно инструкциям,  — то есть во время игры либо лениво  догонял  «любовников», прятавшихся от него в электронном лабиринте, либо — теперь ты, Герман! твоя очередь быть мужем!  — нежно скрывал и  ласкал  Гертруду,  причем так,  — да,  конструкторы постарались от души! — что она на самом деле испытывала непритворное и с давних пор небывалое наслаждение. Но спустя  месяц  Женечка вдруг стал проявлять свой характер,  и однажды,  во время игры,  когда Герман исполнял роль грозного мужа,  так врезал ему из-за угла в челюсть,  что он,  грохнувшись на пол, на несколько минут потерял сознание.

Конечно, был скандал и звонки в лабораторию Мармонтову, после которых инженер несколько раз присылал к ним своих помощников,  — проверить  изобретение  на месте,  но коварный Женечка во время контрольных игр не выказывал никакой агрессии.  Вот ведь хитрец!  В  конце  концов постановили оставить все, как есть, тем более робот, как неустанно напоминал конструктор,  был сделан специально для вас, Гертруда, то есть в единственном экземпляре,  а во-вторых, неожиданные стычки между мужем и роботом стали вдруг забавлять Гертруду и даже возбуждать  ее  больше чем сама игра…  Да и любовником,  — что там говорить! — минотавр Женечка был отменным,  не в пример живому мужу, и  в конце концов Герману пришлось смириться с новым членом семьи,  — просто будь, милый, внимательнее и осторожнее!

— Так что ничего ты с этими иммигрантами не сделаешь!  — заключил Герман,  снова загораживаясь от супруги газетой, на том разговор и заканчивая, но Гертруда, не желая портить себе настроение, хотя оно итак уже было испорчено, накинув плащ, все-таки вышла из дома.

Хлопнула дверью, — с этажа на этаж, выбежала из подъезда и прямиком направилась к мальчику, стоявшему к ней спиной.

— Эй,  ты,  замухрышка! — вот резко схватила его за плечо. — А ну иди отсюда!  Рвань болотная!  — Гертруда редко когда так грубо выражалась. — Чтобы ноги твоей здесь больше не было!

— А в чем  дело?  — повернулся к ней мальчик,  опять наставляя на Гертруду свои — такие живые и такие знакомые ей глаза.

— Иди! Иди! …Он еще спрашивает! — грубо толкнула она его, глядя в сторону.  — Ты нам мешаешь!  Всем жильцам! …Еще раз появишься!  — кричала она ему уже вслед. — Вызову милицию!

И — мальчик поплелся, понурый, спотыкаясь и низко опустив голову, и — этого мальчика звали Хо,  и он действительно был сыном иммигранта, и жили они всей семьей неподалеку в подвалах,  — отец,  мать,  и кроме него еще двенадцать братьев и сестер.

— Хо-хо!  — выдохнул мальчик Хо и повернулся к той злющей-презлющей женщине,  которая уже заходила в дом,  состроил ей рожицу, — разве он был виноват в том,  что ему нравилось играть именно в  этом  уютном дворе? А  там,  где  он жил,  совершенно негде было,  — улицы,  прохожие, машины,  и вообще он любил играть подальше от дома, потому как те их подвалы навевали на него неодолимую тоску.

Меньше года назад они переехали в эту страну, в этот город, а еще раньше отец случайно,  из газетных объявлений,  узнал,  что есть такое диковинное государство, где в срочном порядке требовалась наемная сила в качестве любовников. Причем в огромном количестве.

— Первый раз о таком слышу!  — помнится, сказал он тогда матери и пошел уточнять в посольство,  и там, — подтвердили, да, нам требуются, а отец как раз сидел без работы.  Они быстро оформили документы на выезд, никаких проволочек, эта загадочная страна принимала всех желающих с распростертыми объятиями!  — и вот всем гуртом приехали, двое взрослых  и  тринадцать  детей,  поселили их в подвал,  и на следующий день отец, взяв с собой Хо, пошел на биржу.

Там, на  бирже,  они выстояли длинную очередь из таких же,  как и они,  иммигрантов,  — всех рас,  мастей, комплекций, размеров и возрастов, и когда отец  сдал свои документы,  — медицинские справки,  фотографии,  — ему сказали,  что теперь надо ждать.  «Но я могу быть еще и каменщиком,  и плотником,  и  поваром!»  —  поспешно стал сообщать о своих профессиях отец,  на что ему вежливо улыбнулись и снова показали на  вывеску,  на которой так и было написано: «Биржа любовников. С другими предложениями не обращаться!»

А после  началось то,  с чего и начиналось каждое их пребывание в новой стране,  а сколько их всего, этих стран, было, мальчик Хо даже и не помнил…  А именно:  мучительное ожидание, ежедневные ссоры отца с матерью из-за денег,  которых всегда у них не хватало,  крики  и  плач младших  братьев  и  сестер,  скудные  обеды — «режь хлеб потоньше!» — стирка,  уборка, толкотня, пар, дым столбом, опять ссоры, вой детей, и — Хо, не выдерживая всего этого кошмара, после обеда сбегал из дома, и там,  на улицах,  дрался а после знакомился с соседскими  мальчишками, играл  с ними в разные игры,  или просто стоял вот в этом самом уютном дворе, из которого его только что выгнали, — стоял и глядел на небо… Потому как стоять и глядеть на небо, было самым любимым его занятием в жизни,  — просто стоять и глядеть, а еще лучше, когда лил дождь, тогда никто из прохожих не приставал к нему,  никого на улицах не было…  И он мог спокойно думать о том, о чем всегда, глядя на небо, думал: Почему  же эта человеческая жизнь так зависит от денег?  И почему они всей семьей должны переезжать из страны в страну ради этих  самых  чертовых денег,  которых  у  них  всегда не хватало, и из-за которых непрестанно ссорились мать с отцом,  готовые порой убить друг друга?  И  казалось, так будет вечно, всю его жизнь, а потом, когда умрут от старости родители,  — неужели он также будет в  поисках  заработков переезжать  из страны в страну,  и таскать свою жену за волосы, на глазах у своих перепуганных тринадцати детей, и от всей этой дурной бесконечности и обреченности своего положения он всегда с каким-то пронзительным ожиданием глядел на небо,  мечтая превратиться в ветер, облачко, звезду, или, если лил дождь,  забраться по его серебристым нитям наверх, — на самый верх неба, — вот какая у него была мечта! — забраться и никогда больше не возвращаться на ту или эту землю с такими злыми и мелочными людьми, как эта,  к примеру,  женщина,  которая выгнала его со двора, и прочими-прочими — прошлыми,  настоящими и будущими,  — от которых он уже не ожидал когда-либо увидеть чего-нибудь доброго и светлого…

Примерно через  месяц отец все-таки получил работу,  а после знакомства со своими работодателями,  а точнее,  хозяевами, а еще точнее, богатыми, как водится, скучавшими супругами,  пришел домой радостный и говорливый, — все разглаживал на себе свой единственный  парадный  костюм,  вертелся, как девица, перед зеркалом и приговаривал: «Я еще хоть куда!» «И когда ты начинаешь работать?» — помнится, осторожно спросила тогда его мать, бедная-бедная,  согласная уже на любую его работу, лишь бы он приносил деньги и пореже бывал дома. И отец торжественно объявил, что с завтрашнего дня, причем, приходить домой ему можно будет только раз в неделю. С тех пор он так и появлялся дома, — только раз в неделю, приходил уставший,  как шахтер со смены, обыкновенно утром, мать тут же бросалась  раздевать его,  — после умываться! — а затем кормила, и отец за столом рассказывал ей всегда одно и то же,  что относятся к нему хорошо, уважительно,  как хозяева сами выражаются, корректно, а обязанности свои, —  в этот момент мать стыдливо опускала глаза — он выполняет по надобности,  аккуратно,  никто, в общем, не жалуется, и главное, — матушка, ты слушай меня!  — жалование мне платят без задержек, исправно. Выкладывал на стол свой недельный заработок, оставляя себе несколько купюр, — на личные расходы,  и, совсем не выходя из дома, проводил с ними целый день,  — не ругался,  был ласков и играл с детьми — день и ночь до утра,  и  мальчик  Хо стал даже успокаиваться и реже выходил на улицу: помогал матери по дому,  радуясь тому, что все у них в семье налаживается.  Но однажды ночью он проснулся от отцовского плача,  да!  — отец горько плакал, никогда он не слышал прежде, как отец плакал, и, конечно,  вскочил с постели и подбежал к нему…  Отец сидел под подвальным окошком, и холодный электрический свет обнимал его вздрагивавшие широкие плечи,  Хо нырнул к нему,  как в пещеру, а отец совсем не удивился его появлению, и главное даже не стыдился при нем плакать, только гладил его по голове,  и все всхлипывал,  приговаривая:  «Ты,  Хо, только учись!  Старайся!  — Хо к тому времени стал ходить уже в новую школу — Учись и уважай законы этой страны, раз мы здесь…!»

«Раз мы здесь!» — Сколько раз он слышал эти слова от отца и матери, и от этих слов Хо опять становилось тошно, и опять ему — по серебристым нитям дождя — хотелось забраться на небеса, и никогда больше не возвращаться на землю,  — раз я там уже, раз я там… но пока я не там еще, приходилось в самом деле посещать школу, правда, с трудом, каждый раз заставляя себя,  и когда, бывало, он пропускал занятия неделями, а потом появлялся,  ничего там, в школе, абсолютно ничего не менялось… Все те же лживые школьники, лебезившие перед учителями, вдобавок трусливые:  однажды обозвали его «лишенцем», так он им такую драку учинил, что вызывали мать в школу, но после все-таки перестали обзывать, обходили стороной,  — это дети, а учителя — все как на подбор! — были с… как бы это сказать?  — бумажными глазами, — да! — это Хо всегда обостренно чувствовал,  была у него такая необыкновенная особенность: чувствовать фальшь, к примеру, математичка читала им условия задачи, а сама в это время думала о том, как бы… успеть ей посетить своего соседа по лестничной площадке,  пока муж не пришел с  работы,  или  другой пример: географ рассказывал им о всяких там странах и городах, океанах и материках,  а сам думал о том, как же ему все это надоело, — рассказывать  о странах и городах,  в которых он не был и уже никогда не будет,  и — надо поскорей,  сразу же после урока, зайти в соседнее кафе, выпить там сто грамм коньяку,  и вот тебе, вечный путешественник, хоть и такое, но путешествие…

Правда, однажды Хо по рассеянности,  — а ведь  был  он  мальчиком рассеянным,  потому  как  никогда все земное и окрест в своих мечтах о звездах и небе, не воспринимал всерьез, — забрел в чужой класс, сел за последнюю парту,  и стал слушать учительницу,  и сразу же по ее глазам понял,  что она какая-то другая,  то есть почти такая же,  но все-таки другая,  — с бумажными,  но чуть-чуть отклеивавшимися глазами.  Именно так!  Учительница с отклеивавшимися глазами рассказывала классу новейшую  историю  нашего-вашего  государства,  и история эта заключалась в том, как понял сообразительный мальчик Хо, что сначала люди и на службе, и в личной жизни, везде жили по законам тайных любовных и не только любовных треугольников,  а после государство вздрогнуло,  и этим их  тайнам объявило войну, ибо нигде, ни в какой стране мира, у граждан не может быть тайн от своего государства,  и война  эта  гражданская  шла несколько лет,  и государство, конечно, в результате победило, но поскольку люди,  — объясняла учительница — в силу своей природы никак  не могут  жить вне своих треугольников,  то оно,  это мудрое государство, решило все тайное сделать явным, и в каждом доме с тех пор стали мирно сосуществовать муж,  жена и любовник,  — все в одном месте или в точке одной, никаких больше тайн от государства, и потому — вы слушайте, дети,  вы же взрослые, особенно иммигрантов! — стране и понадобилась наемная сила в качестве любовников.

— Итак,  — заканчивала учительница с отклеивавшимися  глазами,  в которых Хо  уже видел большое сомнение по поводу того,  что она сама и рассказывала, — новейшая история нашего государства,  пользуясь  емким языком геометрии, есть история превращения треугольника в точку. А теперь вопросы!

Все, как водится, молчали, и вообще не слушали урок, — кто-то ковырялся в носу,  кто-то глазел в окно, а кто-то — вшик! — ладошкой под юбку:  приставал к соседке за партой,  — получалось,  один мальчик Хо, случайно забредший сюда, слушал урок внимательно, потому он и встал, и задал свой вопрос.

— Уважаемая учительница, а что же хорошего в том, что все граждане страны теперь находятся в своих треугольных точках?

Учительница вначале лишь мельком взглянула на Хо и, обводя глазами аудиторию, ответила.

— Как я вам уже сказала,  государство пошло на эти меры для того, чтобы знать, чем занимается каждый его гражданин или гражданка! Ведь в этом и заключается государственная опека!

— А разве не заключается она в  том,  —  немедленно  возразил  ей мудрый по-своему мальчик Хо, — чтобы этой опеки вообще не было, и люди могли бы гулять, где им угодно, думать, о чем им угодно, и дружить с кем угодно?

Тут наступила пауза, и мальчик Хо своим пронзительным зрением отчетливо увидел,  что учительница не знает ответа,  потому и медлит,  и вдруг кто-то из учеников,  только что обнаружив незнакомца,  крикнул с парты:  «Так это же не наш ученик! Вы его не слушайте!» И следом прозвенел звонок,  и дети шумной гурьбой бросились вон из класса,  а  учительница с глазами,  которые, казалось, вот-вот отклеятся, как-то поспешно и даже испуганно вышла из класса,  так и не дав ему никакого ответа.

После этого  урока  Хо время от времени встречал ту странную учительницу, а однажды вечером видел ее на школьной аллее, очевидно, возвращавшуюся домой,  причем,  вместе с директором школы, — таким противным, с хитрыми бегающими глазками, типом, всегда ходившим на цыпочках, — который, как выяснилось позже, оказался и ее супругом. Бедная…

— Быть может,  человеку всегда мало спокойной жизни? — каждый раз думал Сирин Агамнемныч Голованов, глядя на Нору, возвращаясь с ней домой из школы. Ведь после их торжественного и показательного бракосочетания перед всем народом,  где — о,  как давно это было! — он выступал уже  в роли жениха Саши,  за убийство которого,  как он и планировал, никто его не стал наказывать, — так поцокали, поцокали и простили, переименовав  его  в Сашу раз и навсегда,  — после своего торжественного бракосочетания молодожены как новые символы государства немедленно переходили на государственное обеспечение, — этакие покаявшиеся преступники,  вернувшиеся в лоно матери-родины — и значит,  не было необходимости работать ни Норе, ни Сирину-Саше… Им выдали отдельную просторную квартиру,  автомобиль,  назначили вполне удовлетворительную пенсию, — до конца  их  жизни,  и все остальное и прочее,  о чем так пылко мечтал в свое время вечный кандидат в мужья и электрик Сирин.  Но спустя  месяц Нора совершенно неожиданно изъявила желание работать, а точнее, возобновить свою учительскую практику, тем более неподалеку от их дома открыли  новую школу для местных детей и — иммигрантов,  которых становилось в городе все больше и больше.

Сирин не  стал на словах особо препятствовать супруге,  поскольку вообще был муж тихий и ласковый, так по крайней мере считал он сам, но после их разговора, поздним вечером, он позвонил императору Бонапарту, продолжавшему курировать их также,  как и Германа с Гертрудой, и сообщил  ему о странном желании Норы.  Разговор с Бонапартом его успокоил, ибо, как сказал последний, если Нора справляется со своими супружескими обязанностями,  — быт,  покупки, еда и все остальное — то почему бы нет,  уважаемый Сирин Агамнемныч,  тем более общение  с  детьми  может только облагородить ее Дух, возвысить ее.  Да! — радостно согласился с ним осторожный муж,  — возвысить и облагородить!  И вдобавок, — продолжал Бонапарт,  — она скорей забудет о своем темном прошлом!  И этот аргумент стал последним в пользу решения Норы. Правда, спустя несколько  дней Сирин попросил своего покровителя устроить его в ту же школу, — все же как-то спокойней,  и дома вместе,  и на службе…  — и  после нескольких  минут обсуждения,  какую должность хотел бы занять Голованов,  император с барской руки устроил своего подопечного на место никого иного, как самого директора школы.

Что же касается самой Норы,  то она не особенно задумывалась, почему она решила возобновить учительскую практику, может быть, действительно у нее оставалось много свободного времени,  а может, так ей хотелось начать новую жизнь, в служении обществу, и может, читая новейшую историю государства, в которой она тем более принимала активное участие,  Нора — и верно, был прав мудрый император? — неосознанно желала отшлифовать свое прошлое,  сгладить все его неровности,  края и зазубрины, и значит, окончательно поверить в свое настоящее и будущее, уже без малейших сомнений.

По крайней мере, во время прохождения контрольного теста у психиатра,  который наблюдал за ней с тех самых пор, как она еще преступницей  была схвачена бойцами ОМОН,  и с чьего согласия она и могла получить окончательное разрешение на работу, Нора вела себя очень спокойно и уверенно. И на все вопросы отвечала без заминок и лишних эмоций. – К примеру,  если уж начинать с самого начала вашей скандальной  истории, уважаемая Нора,  — то у вас в течении полутора, а то и двух лет снимал комнату некий молодой человек по имени Саша Чуланов. Вы, конечно, помните? О, да! … И чем он занимался? — тут же задавал свой коварный вопрос психиатр.  Толком не знаю!  — невозмутимо отвечала ему Нора, но, кажется, то ли студент,  то ли преподаватель академии любовных наук…  А такая разве существовала?  — спрашивал дальше психиатр, то и дело поглядывая в сторону ширмы,  за которой прятался сам Бонапарт,  следивший за прохождением теста. — Была, — снова невозмутимо отвечала Нора, — но вскоре академию упразднили… Из-за аморального влияния на законопослушных граждан…  Так, — потирал с удовольствием руки психиатр, принимая эту ее версию как возможную.  — А кто еще жил в вашей квартире? — Дочь Нина, — с трудом вспоминала Нора. — Но вскоре она уехала. Для того, чтобы начать свою самостоятельную жизнь…  А как вы жили со своим постояльцем?  — задавал свой очередной каверзный вопрос  психиатр.  —  Жили сложно, — чуть бледнея, признавалась Нора. — Саша был непредсказуемым и неуравновешенным человеком… И все время искал какого-то своего Бога! И каюсь, но иногда в его безумных поисках я шла у него на поводу!… А потом?  Потом он столь же неожиданно уехал! И я вздохнула свободно! …И вы не жалеете об его отъезде?  — Нет,  нисколечко! — твердо отвечала Нора. — И даже более того, я зареклась пускать в будущем кого-либо себе в дом! …Прекрасно! — восклицал психиатр, опять с гордостью глядя в сторону скрывавшегося за ширмой Бонапарта,  ведь в этих  ее  ответах заключалась  в первую очередь его заслуга,  и на все остальные вопросы Нора отвечала также,  без запинки,  как круглая отличница,  только  на один: «Чем же он с вами расплачивался, когда жил у вас?» — она не нашлась, что ответить, и густо покраснела.

На том Нора и была отпущена в свою новую жизнь,  то есть,  в учительскую, тем более рядом с ней находился ее верный муж, — неотступным оком директора школы,  правда, по началу возникли кое-какие трудности: учительницы неустанно шептались за спиной у Норы,  это…  та самая? И пришла учить детей? Какой ужас! Но Сирин — да, не зря он здесь оказался! — быстро разобрался со сплетницами и самых отъявленных из них жестоко уволил, все остальные же стали тише воды, ниже травы, и вот началась их размеренная спокойная жизнь:  утром они шли по тенистой аллее на работу, затем Сирин поднимался к себе в кабинет, хлопот и дел у директора школы всегда было предостаточно,  а Нора давала уроки, обыкновенно два-три в день, и — совсем не уставала и где-то к пяти часам вечера они возвращались то же аллеей домой.

Дома же,  как и прежде,  до школьного периода,  Нора хлопотала на кухне,  всегда спрашивая у супруга,  что бы он хотел иметь сегодня  на ужин, а после ужина Нору ожидала работа со школьными тетрадями, подготовка к завтрашнему уроку.  Сирин же часто запирался в своей комнате и разговаривал там подолгу, до самого сна, с… душами несчастных мужей, — Кокиными,  которые,  как однажды он ей признался,  были его  ангелами-хранителями и опекали всю его,  дорогой историк,  новейшую жизнь, и если бы не они,  милая, никогда бы мы с тобой не поженились, и не жили бы так счастливо…  Между прочим, Сирин обещал ее с ними познакомить, правда,  возникали кое-какие проблемы:  друзьям для того,  чтобы стать видимыми,  необходима была одежда,  а признавали они только пижамы,  —  да, дорогая, такой у них фирменный стиль, и — Нора, послушная и ласковая жена, без лишних вопросов принялась шить в свободное от работы время пижамы Кокиным,  — всего девять штук,  совсем  не  удивляясь  столь странной жизни своего супруга в запертой комнате, ибо кому, как ни ей, было знать,  что у каждого в семье,  — жены ли,  мужа — есть свое тайное-третье,  и это знание, быть может, только и связывало ее неразрывной нитью со всем ее, полным стольких страстей, прошлым.

Но бывали дни, когда Сирина не посещали его невидимые друзья, и тогда супруги,  мирно отужинав, проводили уютный вечер на диване у телевизора, обсуждали последние школьные события, делились недовольством по поводу тех или этих учителей,  а также планами на их общее семейное и школьное будущее, тем более близился второй всенародный  праздник  в честь  новой независимости государства,  главными участниками которого они и были год назад.

— Между  прочим — вдруг вспомнила Нора,  как раз в связи с наступавшими праздниками,  — на днях ко мне на урок,  непонятно как, забрел ученик из другого класса…  Я сразу не заметила его,  и,  как всегда, рассказывала новейшую историю нашего государства.  Дошла  до  момента, когда  власти  принялись  бороться с гражданами,  посеявшими сердечную смуту и хаос посредством своих тайных любовных связей…

— Так,  — осторожно кивал головой Сирин,  стараясь ни жестом,  ни взглядом не напоминать Норе о том смутном времени.

— Ну а после я сказала,  что власти превратили все любовные треугольники в законопослушные точки.  И тогда тот мальчик встал и спросил меня: для чего…?

— Ну и ты, я надеюсь, ответила ему достойно? — нежно улыбнулся ей Сирин.

— Конечно!  Но он стал спорить со мной.  И говорить,  что люди… как кошки, должны гулять сами по себе. И к чему им тогда все эти законы и точки? И я, честно говоря, не нашлась, что ответить!

— Ничего страшного, дорогая, — приободрил ее Сирин и погладил по руке. — В следующий раз ты скажешь, что все эти акции совершались ради одного… Ради установления порядка в мятежных умах и сердцах людей!

Нора внимательно смотрела на него.

— Любая история любого государства,  — говорил  уже  директорским тоном Сирин,  — сводится к борьбе, а порой и кровавой, против хаоса за порядок.  После распада великой империи, в самом начале нашей новейшей истории людям казалось, что они живут на бескрайней земле, и их свобода столь же безгранична…  Затем, убедившись в том,  что это не так,  они попытались упорядочить  свою  землю, привести  ее  к виду какой-нибудь строгой геометрической фигуры.  И такой фигурой оказался треугольник…  И люди начали строить для себя треугольную государство и соответствующие отношения.  Но, как тебе уже известно, дорогая, — ласково улыбался ей Сирин,  — все треугольники и в первую очередь любовные,  приводят в  конце концов к еще большему хаосу…  И однажды все прогрессивные силы человечества  бросились на борьбу с этим новым беспорядком!  Но только наше государство,  — гордо говорил Сирин Голованов, — первым в мировой истории сумело превратить этот заколдованную фигуру в треугольную точку! Которая и выражает собой самую безопасную и экономичную форму коллективного  человеческого  существования,  — закончил свое выступление Сирин и вытер пот со лба. — И другой, милая Нора, не дано!

— Да,  милый, не дано! — улыбнулась и даже посветлела лицом Нора. Теперь  она знала,  как надо отвечать на подобные вопросы вольнодумных учеников,  и,  успокоившись окончательно, принялась дошивать на машинке пятую  пижаму  пока неведомому ей и чудесному ангелу-хранителю Сирина, правда,  в ту же ночь ей приснился странный сон, в котором, как бы она ни прогоняла его,  то и дело появлялся тот самый… а ей казалось, уже напрочь забытый,  — студент или преподаватель любовных наук,  когда-то снимавший у нее комнату,  причем появлялся он в совершенно невозможных декорациях: он сидел в классе за партой, а она, как водится, рассказывала свой урок,  затем нахал неожиданно вскакивал, и, как тот незнакомый ей ученик, задавал один и тот же вопрос: «Ну и чем же точка лучше треугольника? А треугольник — лучше бескрайней земли?» Наконец нервы у  нее не выдерживали,  и она с криками бросала в этого  мерзавца  ручки, тетради,  классный журнал,  кусочки мела, а он напротив, набираясь еще большей наглости, уже шел к ней навстречу с замерзшим лицом, как маньяк-насильник,  и  Нора  в ужасе,  отступала назад и упиралась спиной в школьную доску,  — кричала,  звала на помощь, но никого в классе кроме них уже не было, и вот он подходил к ней вплотную и с безумным стоном: «Нора! Нора!» — рывком прижимался своими ледяными губами к ее… Целовал взасос,  и тут она просыпалась и, глядя на спавшего рядом супруга, с колотившимся сердцем в груди, с трудом переводила дыхание…

Этот странный сон-видение еще несколько дней преследовал ее, и не только ночью, но и днем, — и дома, и в школе, а рассказать о нем Сирину она почему-то боялась, но, слава Богу, неотступно приближались всенародные праздники и в предпраздничной суете,  готовясь к ним в  школе вместе с говорливыми учительницами и шумными учениками,  она, кажется, стала забывать его…

И если все ученики вслед за своими учителями дружно бросились готовиться к всенародным праздникам,  то мальчик Хо это воздушное  время решил провести по-своему и вообще перестал ходить в школу. Утром с деловым видом он брал портфель, чтобы ни у матери, ни у сестричек-сплетниц-предательниц не возникло подозрений, и отправлялся гулять по городу. Он любил гулять по городу,  а точнее, по городам, в которые они всей семьей время от времени переезжали,  и в каждом городе было что-то свое,  особенное, что вызывало у него и смех, и восхищение, а порой недоумение и страх.  Вот и в этом,  последнем, его не переставали удивлять названия улиц,  каких он раньше он не встречал никогда.  К примеру,  он  читал: «Проспект  достойных  мужей»,  а соседняя называлась «Улицей униженных любовников»,  и обе эти стрелы — да, он несколько раз проверял! — вонзались в сердце одной просторной площади под названием «Площадь семейного согласия». И эти названия на самом деле не являлись чьим-то карнавальным розыгрышем, и никто из прохожих не обращал никакого внимания на них,  а еще его не переставала удивлять привычка, а может, и традиция,  местных жителей ходить за руки по-трое, хотя, как он уже догадывался из тех же школьных уроков, перемещаться по улицам таким образом, означало одно: строго соблюдать законы этого государства.

А однажды он проходил мимо церкви, и у входа было скопление дорогих машин и нарядных людей,  — очевидно, свадьба? — он пробрался вовнутрь сквозь толпу,  к самому алтарю, и увидел: священник благословил опять же троих: мужа, жену и любовника, и когда их союз был объявлен законным, молодая жена,  прелестная голубоглазая девушка,  — первым поцеловала любовника, а унылый, худой и сутулый муж криво всем улыбался и казалось, что он сейчас заплачет.

— Никогда не буду жениться! — окончательно решил мальчик Хо после этого невиданного им доселе зрелища,  хотя — воображению не запретишь! — не мог уже не представлять себе следующей картины: он в том же храме и в парадном костюме, рядом с ним девочка в свадебном платье, — рыжая, с зелеными глазами, сидевшая впереди него, за соседней партой, которая ему очень нравилась,  а с другой стороны от него…  ну кто?  — да, тот самый сопливый толстяк,  который когда-то обозвал его «лишенцем»,  — и что им троим после делать?

Бумс! — вонзился, слишком увлекшись своими фантазиями, мальчик Хо головой в спину… гвардейцу, и тот, чеканя шаг, с угрозой развернулся к нему.

— Ой,  извините!  — виновато улыбнулся Хо и побежал дальше, а шел он, между прочим, уже мимо королевского дворца, и так было написано на воротах, у которых, слева и справа, как раз и стояли двое гвардейцев в парадном,  с винтовками наперевес,  — двигался вдоль металлической решетки забора,  и уже на

безопасном расстоянии от солдат, Хо стал разглядывать этот чудо-дворец, — белоснежный, огромный, с колоннами и фигурной позолоченной крышей,  и все окна в нем  были  затемненными,  и, глядя на них,  он вдруг подумал,  — неужели и там,  во дворце, царские особы ходят и живут по-трое?

Ходят, мальчик, еще как живут и ходят… Вот по главному коридору дворца шла своим царственным шагом сама царица  Лейли,  с  двумя приближенными  к  ней особами,  и давала последние указания по порядку проведения  праздника:  это  так…  а  это  вот  так!  И   министерша семьи-культуры-печати-информации-образования  Асия  фон  Войс с готовностью кивала ей головой, а советник, лысый царицын советник, как водится, что-то записывал себе в свою книжечку.

— Вот и все… Вам все ясно? — наконец сказала царица.

— Да, — кивнула ей  министерша,  и как-то виновато опуская глаза, вдруг сказала:  «У меня еще один вопрос.  Оппозиция и  демократическая пресса все интересуется, будет ли участвовать в послезавтрашних празднованиях сам царь-президент?»

— Но я же вам сказала,  — строго взглянула царица на подчиненную. — Все пока остается под большим вопросом…  Со дня на  день  мы  ждем знаменитого  заморского врача,  который и решит,  что нам делать с его Высочеством! В любом случае, — криво улыбнулась Лей-ли, — главное, что наш царь наконец с нами и здесь,  а то — вы ведь помните!  — в прошлогодние празднования его вообще в стране не было!

Да, министерша хорошо помнила, какая стояла паника во дворце ровно год назад и после,  пока, спустя три месяца, все-таки не обнаружили Малика 3-го.

Увы, но Малик 3-ий,  тот самый  нежный  царь,  потерявший  голову из-за своей заморской любви, и потому заточенный во дворец, из которого он в конце концов сбежал с помощью проводника Захарченко,  — немыслимым  образом,  оказавшегося у Малика, а на самом деле очень просто, через незаделанную дыру в полу,  и в царских покоях такое бывает! — тем ходом, в общем,  и сбежали, — был все-таки обнаружен лучшими сыщиками страны, и не где-нибудь, а на другом земном полушарии, в экзотической стране, на берегу  волшебного Нила,  там,  где — да-да,  все как он и рассказывал своему другу Захарченко! — живут мирные веселые крокодилы, а с деревьев свисают золотые апельсины, и все женщины красивы как феи из сказок, но самая красивая из них, конечно, моя Исида! — был обнаружен, схвачен и возвращен на место, а бедная Исида, устремившись вслед за возлюбленным своим в этот город, вот уже который месяц каждый день приходила ко дворцу,  кружила вокруг него,  прижималась, точь-в-точь как мальчик Хо сейчас,  к решетке,  заглядывая в темные окна,  и — молила Бога самого помочь ей вызволить из беды своего возлюбленного,  молила,  пока в очередной раз ее не прогоняли грубо гвардейцы, принимая за сумасшедшую, — молила, растратив все свои сбережения, но — не надежды.

Царица же с тех самых пор,  как был пойман Малик, совсем успокоилась и даже похорошела,  и снова,  с головой, предалась плотским утехам со  своим лысым советником,  и не важно ей было,  в сущности,  что там требует эта чахлая оппозиция и не менее чахлая демократическая пресса, явит  ли на праздники Малик свое личико или нет?  — то есть,  все-таки это было важно, но не имело для нее оттенка неотложности, и пусть, решила  она,  уставшая решать все за всех,  — женщина она в конце концов или нет?  — приедет тот заморский Доктор,  которого как раз  обещал  к праздникам начальник Лицензиона Любовников Бонапарт,  — ну и имечко-то у него!  — специалист,  как утверждал он, по королевским семьям, и решит, что делать с Царем на месте.

Мальчик Хо, поглядев в королевские окна и ничего в них так  и  не увидев,  двигался  уже в сторону Дворца Незабываемых Развлечений,  так назывался теперь тот дом,  — замрите, все равно не поверите! — в котором когда-то,  казалось,  давным-давно жили Нора с Сашей и Ниной.  Еще год назад, сразу же после первого празднования государственной независимости,  из  этого  дома выселили последних его жильцов,  и на каждом этаже,  ломая стены и перегородки,  построили залы, а в них аттракционы для состоятельных граждан,  но сердцем этого Дворца являлось, конечно, мировое шоу Франсуа Караваева,  или экскурсия под названием «По любимым местам госпожи Норы О»,  которую так тщательно разрабатывал в свое время — каждый шаг и каждый объект!  — еще никому не  известный  тогда режиссер с Норой и ее возлюбленным.

Это место  действительно было самым веселым и волшебным в городе,  и не зря мальчик Хо туда так спешил,  да и не только он,  но и  многие горожане,  — и стар,  и млад, после учебы, после работы, побросав свои домашние дела,  старались успеть ровно к четырем часам пополудни, ведь именно  в это время начиналось магическое шоу Антуана:  пять очередей, пять экскурсий, — три специально для иностранцев, пять окон на седьмом этаже,  из которых — так начиналось это увлекательное путешествие! — с визгом и хохотом выпрыгивали пять девушек, изображая «полет Нины», падали на растянутые внизу батуты, затем садились в машину, для экономии все в одну, и уезжали прятаться, а спустя полчаса за ними устремлялись по парам охотники «Нора и Саша»,  в пяти микроавтобусах с шумными свидетелями,  болельщиками и помощниками,  и начиналась  самая  главная часть путешествия: «поиски Нины», с посещением всех тех темных мест, — перекрестков, тупиков, мусорных свалок, заброшенных квартир, — которые для большего азарта клиентов и их устрашения,  согласно своему особому режиссерскому видению,  перестроил заново Франсуа, и уже мало чем напоминавших те углы, стены и улицы, где когда-то с таким отчаянием искала Нора свою дочь и соперницу.

Тем же,  кто не попадал на это незабываемое шоу, а билеты покупались заранее, предлагалось посетить сам дом развлечений, где на каждом этаже,  как было уже сказано,  располагался оригинальный аттракцион,  — только выбирайте,  согласно  своим  тайным  пристрастиям,  подавленным комплексам и извращениям,  грехам-не грехам, фрейдам-не фрейдам, тайна вашего выбора гарантируется!  — посетить и насладиться,  а если и  это надоедало, ведь все в конце концов надоедает, то отдыхающие могли вернуться обратно,  — на шоу Франсуа:  через каждые полтора часа цикл завершался и формировались новые группы, а ровно в 22.00. наступал получасовой антракт, и — тогда на просторный балкон третьего этажа в свете софитов торжественно выходил сам…  — да-да и ура! — Маэстро, Автор и Инженер Человеческих Страстей Франсуа Караваев. В черном фраке и бабочке,  замирал с белоснежной улыбкой, складывая накрест руки на груди, и — на мгновение наступала пауза!  — кланялся,  и следом все, кто были окрест, — и участники, и неучастники, и кандидаты в участники, и просто зеваки, прохожие, жители соседних домов, птицы, кошки, собаки, — да нет!  что там!  — весь восхищенный мир рукоплескал творцу настоящего и будущего мироздания,  ибо… все пройдет,  участник,  — и печаль, и радость,  и обиды,  и грусть, и любовь, и светлое томление, а то темное, сокрытое,  постыдное и греховное,  что так ловко извлекал из  тебя  во время своих представлений этот стройный гений,  было, есть и останется в человеке навсегда!

Когда аплодисменты  наконец стихали,  а длились они долго,  казалось, бесконечно долго, великий Франсуа со своего трона-балкона с царственной улыбкой оглядывал своих поклонников и поклонниц, и если в толпе оказывалась Нора, частенько во время своих вечерних прогулок с супругом приходившая сюда, то он все тем же молчаливым жестом указывал на нее,  — вот, мол, кому рукоплещите! — и упругая понятливая толпа мгновенно раздвигалась вокруг режиссерской Музы и обрушивала столь же бурные аплодисменты на нее,  и на ее,  как замечал оттуда, сверху, зоркий режиссер Караваев, заметно постаревшего возлюбленного.

Всему этому великолепию и рукоплесканию мальчик  Хо  неоднократно был  свидетелем,  и  помимо  учительницы  с  отклеивавшимися глазами и школьного директора,  встречал в восторженной толпе и множество других знакомых. Вот и на этот раз он уже видел гордый профиль той самой злющей-презлющей женщины,  которая постоянно выгоняла его со двора, и сегодняшним утром тоже:  Гертруда с Германом, с презрением глядя на выпрыгивавших из окон девок, медленно, сквозь толпу, продвигались к самому Дворцу,  где,  как твердо считала она,  были развлечения и получше, чем эти плебейские радости от прохвоста Караваева,  рядом же с ней шла и щебетала подруга Соня,  держа за руку своего неизменного любовника Сашу Браво,  — теперь везде на людях,  на вечеринках, они появлялись только  вдвоем, без мужа Вани, — Вани, неостановимо сходившего с ума, на которого она так часто жаловалась Гертруде: в последние месяцы он запирался  в  своей каморке и выпиливал там из дерева каких-то разнополых кукол,  в обнимку и конечно, по-трое, раскрашивал их, затем шел на улицу и продавал,  — и главное,  покупали ведь!  — а к вечеру напивался на вырученные деньги в той же каморке, сам с собой разговаривая и долго, до глубокой ночи, хохоча.

— Ну и хрен с ним!  — просто и легко успокаивала ее Гертруда,  уже с раздражением, локтями,  расталкивая встречные тела, и вот — исчезла из поля зрения Хо,  но следом он увидел другую свою знакомую — о,  сердце затрепетало в его груди! — ту самую рыжую девочку из класса с зелеными глазами, которая ему так нравилась, — хотел было подойти к ней, но заметил, что рядом с ней стоял пузатый,  красномордый мужчина, наверное, папа, и он в который раз удивился,  как от таких отцов рождаются такие хорошенькие девочки?

Постоял-постоял и пошел себе дальше, к Дворцу, внутри которого он никогда не был, а ведь так хотелось, — притягивало, и может, попробовать ему прямо сейчас?  — обмануть привратника, когда отвернется, прошмыгнуть в подъезд,  — а? была-не была? — остановился он, мучительно размышляя, и тут же кто-то толкнул его в спину, и мальчик Хо чуть не упал…

— Эй,  не падать,  мальчик! — поймал его вовремя за плечи громогласный дядька, поставил на место, и тронулся дальше с компанией, и это был никто иной, как проводник Захарченко, точнее, в прошлом проводник, а ныне почетный брат подземной общины,  и с ним были другие братья,  — сантехник Ахав,  Рембо,  почему-то в милицейской форме, — значит, опять, что ли, Рэмбо? — и цветочник Махмуд. Все они возвращались со своих наземных заработков, где зарабатывали деньги для всей общины, ибо деньги — неуничтожимое зло! — были нужны не только на, но и под землей, как в конце концов в общине выяснилось,  — возвращались домой,  проходя мимо Дворца Развлечений,  хотя были и другие,  более короткие маршруты,  но именно на этом всегда настаивал сантехник Ахав и каждый раз останавливался возле Дворца,  — с ужасом глядел на дом,  на шоу Франсуа, на безумную ревущую толпу, и не в силах сдержаться, плакал, вспоминая былые времена,  и,  конечно,  своего друга Сашу, убитого каким-то подонком в подъезде  за день до свадьбы;  Нору,  которую однажды встретил здесь с незнакомым,  неприятного вида, мужчиной, — неужели супругом? — и так и не осмелился к ней подойти;  почтальона Тюлькина, погибшего за их правое дело,  за их письма о вечной любви,  которые они с таким сердечным трепетом рассылали по всему городу, — вспоминал все это и так безутешно плакал,  а Рембо каждый раз успокаивал его,  и тайком от всех тоже проливал  скупую  мужскую слезу,  и так они могли стоять здесь часами, глядя на все эти ужасы нового времени и зажмуриваясь, быть может, мечтая однажды открыть глаза — может, для этого Ахав и приходил сюда? – и увидеть то счастливое прежнее:  Нора с Сашей на балконе,  улыбаются  и машут им, приглашают на чай, а Ахав и Рембо улыбаются им в ответ, — да зачем мы вам, если у вас итак все хорошо?

Мальчик Хо тем временем стоял уже прямо перед парадным подъездом, а слева, в трех шагах от него, толстяк-привратник болтал со своим знакомым, спиной к нему. Ну, вперед! — приказал сам себе Хо, — тихо-тихо, мелкими шажками,  гляди в сторону толпы,  словно ты, зевака, любуешься праздничными огнями и людскими восторгами,  а ноги тебя сами ведут, не знаешь, куда, — еще три-четыре шага, и вот толстяк уже позади тебя, даже не заметил… Ага! И — быстро, рывком, Хо вбежал в подъезд, и к лифту, нажал на красную кнопку, слава Богу, кабинка оказалась на месте, двери раскрылись,  и он вовнутрь, стал изучать другие кнопки, — вот, в самый раз! — и нажал на «танцзал».

Нажал и поехал, а в лифте запах дорогих духов стоял, и Хо, закрывая глаза, представил себе своим богатым воображением красивую роскошную женщину в норковой шубе, хотя  и не знал,  как выглядит норковый мех,  — стояла и обнималась со своим кавалером,  и он,  маленький, рядом с ними, в углу, и, очевидно, невидимый, потому как целуются и совсем не замечают его… И так долго целовались они,  так долго не замечали его,  что он в самом деле  стал совершенно невидимым,  и когда лифт остановился, и раскрыл свои двери, — Хо,  уже легкий, бесплотный, насмешливый, просто-напросто вылетел из этой  кабинки  с  запахом дорогих духов,  — сам один дорогой запах,  и проплыл мимо этажного охранника, который, конечно, его даже и не заметил.

И оказался Хо в огромном танцевальном зале: полумрак, натертые до блеска полы,  упругая обволакивавшая музыка, на окнах плотные бордовые шторы, и там, и тут, повсюду танцевали пары, — да, как и в лифте: красивые роскошные женщины, а с ними — он пригляделся! — какие-то неловкие мужчины,  переступали с трудом,  с ноги на ногу,  точно хромые, всегда невпопад. Он снова пригляделся и чуть не вскрикнул от удивления, ибо с женщинами танцевали самые настоящие роботы, о которых он слышал однажды от местных ребят, а вдоль стен скромно стояли мужчины во фраках и с бабочками,  которые как раз и были живыми,  и в этом Хо убедился, — по жестам и блеску глаз — пролетая мимо них.

Как странно! И дальше мальчик Хо полетел, и вот уже следующий зал, и на входе табличка:  «Демонстрация любимых моделей»!  Влетел и… там было много людей, и все — нарядные, важные господа и дамы, толпились у подиума,  а по подиуму друг за другом расхаживали мужчины и женщины,  и все они вели под руки как будто бы своих детей,  если бы  не  их  огромный рост, и каждое из этих существ, а точнее, опять же роботов, было одето в причудливое одеяние, — от буддийского монаха, как показалось мальчику Хо,  до полевого, в маскировочных пятнах, солдата, — и непременно с порядковым номером, и кому-то из них хлопали, а кому-то и вовсе нет.

Вот какие странные взрослые забавы обнаружил мальчик Хо на первом своем этаже, и полетел он обратно, над и мимо лениво хлопавших господ, а после танцующих пар, — на выход, ветром мимо охранника, на лету, баловства ради,  дунул ему в лицо,  и поднялся по пролету  на  следующий этаж,  и у входа также сидел на стуле, как мумия, полусонный охранник, а над дверью табличка висела: «Зоопарк».

А здесь,  наверное, поинтереснее! — решил мальчик Хо, и, по-прежнему оставаясь никем не замеченным,  полетел по узкому коридору, долетел до угрюмой стены, повернул направо, и — дыхнуло на него едким звериным запахом,  и слева и справа от себя он увидел клетки,  а навстречу ему уже шла солидная пара,  из тех,  верно,  что плясали и водили этажом ниже. Впереди же них шагал низкорослый мужичок в серой спецовке, подошел к клетке и сказал господам:

— А это у нас совсем безобидный  медведь.  Гарантия  безопасности сто процентов. И вид очень редкий: очковый. Привезен из Южной Америки.

Стройная дама в черном облекающем тело платье и  с  ярко-красными губами, а в руке с папиросой мундштук, лениво к клетке шагнула.

— Вы думаете, он ласковый?

— Я не думаю,  я знаю, — твердо сказал смотритель зоопарка, а может, и дрессировщик,  а Хо,  по-прежнему невидимый для  всех, медленно подплыл к решетке,  чтобы получше разглядеть того,  кого так тщательно выбирали.

— Ну, что, милый, берем? — обратилась женщина к своему кавалеру.

Тот, огромного роста, но с невнятным лицом, столь же невнятно пожал плечами и буркнул:  «Главное,  чтобы был здоровый,  и поменьше вонял!»

— Абсолютно здоровый!  — выпалил дрессировщик.  — А насчет  запаха… Мы же моем их каждый день!  Как детей малых!  — И стал открывать клетку, затем вошел в нее,  и вывел из полумрака бурого медвежонка,  и дама криво улыбнулась ему, видно, так приветствуя его.

— Вы только с ним поосторожней!  — предупредил их смотритель. – А то прежние клиенты доласкались с ним до того, что стали вкалывать ему, причем, в самые укромные места, всякие шпильки и булавки!

— Ууу,  — тут же заворчал медвежонок и замотал головой, очевидно, вспоминая неприятные минуты своей нелегкой службы.

— Да что мы, изверги, что ли? — развязно захохотала леди. — И даже не извращенцы!

— Ну  и  слава Богу!  — с облегчением вздохнул смотритель и повел косолапого по коридору.  — И не забывайте давать ему каждые полчаса по кусочку сахара! Сахар я вам выдам. А расценки вы знаете!

— Знаем-знаем!  — сказал мужчина с невнятным лицом, но отчетливым голосом. — Берем его на час! — И взглянул на свою даму с ярко-красными губами.

— Пока на час!  — согласилась и не согласилась с ним леди,  и все втроем, а точнее, вчетвером, бодро пошли по коридору.

Хо, наконец оставаясь один,  медленно полетел вдоль клеток, в которых, между прочим, содержались не только медведи, но и волки, черные и пятнистые доги, дальше еще экзотичнее, — орангутанги, леопарды, пантеры, маленький тигренок в темном углу, и все они какими-то затравленными глазами глядели на мальчика, вжимались в свои углы, и — совсем не рычали, не лаяли, не кидались к прутьям, — очевидно, запуганные клиентами до конца своей звериной жизни.

Мальчик Хо долетел до конца коридора,  и, уже зараженный звериным унынием,  хотел было тронуться дальше,  мысленно желая обитателям зоопарка  когда-нибудь всеми правдами и неправдами отсюда выбраться,  как вдруг замер возле последней огромной клетки, в которой томился, упираясь головой в потолок, непонятно, для чего здесь находившийся, слон.

— Неужели тобой тоже пользуются?  — наконец сбросив с себя оцепенение, подал голос мальчик Хо. И к его изумлению слон закивал головой, значит, понимал человечий язык, хотя в этом, быть может, не было ничего удивительного.  И — более того!  — он вдруг  просунул  хобот  между прутьями, верно, желая получить от него чего-нибудь съестного, и мальчик Хо лишь пожал плечами, и чтобы окончательно не расстроиться, вылетел из коридора.

Вылетел и справа от себя увидел тех самых неприятных господ у регистрационной стойки.  Мужчина уже расплачивался, крепко держа за лапу медвежонка, а за другую его держала женщина и что-то ему ласково выговаривала. Медвежонок же жалобно ворчал, а может, так плакал, — задирая морду к потолку,  от невыносимости своего положения,  и Хо,  обнаружив слева другой выход, немедленно бросился в него.

Он опять стал подниматься по лестнице,  чуть касаясь рукою перил, и по-прежнему пребывая в невесомости, на площадке он остановился и подумал, не хватит ли ему таких грустных впечатлений,  но внизу послышались  чьи-то  тяжелые шаги,  и он полетел дальше…  Между прочим,  на третьем этаже его ожидала вполне мирная вывеска «Бани»,  а у входа вообще никакого охранника не было.

Бани так бани!  — подумал мальчик Хо,  и полетел было знакомиться со следующим аттракционом,  ведь все это,  хоть и для взрослых, называлось аттракционами, но на пороге он замер, почувствовав странную дрожь в сердце, которое точно просило его не ходить туда, но — чьи-то волнующие шепоты, смешки и даже возгласы своей тайной неодолимо притягивали его к себе, и Хо полетел дальше.

И это действительно были бани,  а точнее, один огромный зал, весь в разноцветных облаках душистого пара,  и слева и справа от Хо  плавно развевались от тихого ветра белые простыни, и за ними как раз и раздавался тот самый таинственный шепот,  и еще — шлепки, ласковые покрикивания,  —  целая  гамма звуков,  означавших одно и единое человеческое желание.

Мальчик Хо, плывя в этом волшебном тумане, еще ни разу не пытался приоткрыть белую штору, хотя, если честно, ему очень хотелось это сделать, как хотелось порой задрать юбку девочке, что другие мальчишки, и не ведая об его мучительных сомнениях,  непрестанно и делали, — не пытался,  ибо чувствовал своим обостренным чутьем,  что если откроет, то что-то в его жизни бесповоротно разрушится:  любимая чашка  упадет  со стола,  — разобьется, не соберешь, или вдруг помрет соседский котенок, или того хуже:  его самого,  выбежавшего случайно на дорогу, собьет на лихой скорости зловещий черный автомобиль…

Но — тут же пронзила его непокорная мысль! — если всего этого бояться или жить с закрытыми глазами,  то за комочками твоих век, из под которых ты все равно,  Хо, будешь подглядывать, — чашки сами будут падать со стола, а котята травиться… Да! — остановился Хо у очередной, плавно развевавшейся, белой занавески, — не надо бояться ничего! И уже ни о чем не думая, резко отдернул ее, и — там, среди шепотов, шелестов и тихих покрикиваний,  которые они сами же и исторгали, блаженствовали тела,  — сливались, срастались и раскатывались, хохоча, снова набрасывались друг на друга… Он опустил штору, подплыл к другой, приоткрыл, — то же,  другие тела,  но в тех же играх и позах,  с теми же звуками, казалось,  безликие и бесполые,  — Хо снова закрыл картину,  и, до сих пор оставаясь в тумане незамеченным, уже лишь на мгновение приоткрывал каждую следующую, быстро перемещаясь к другой, словно такая затевалась у  него игра,  и все уже пестрило в его глазах,  — клубки тел,  разных мастей и цветов, худые и толстые, дряблые и упругие, старые и молодые, — вереницей проплывали мимо него,  — сливались,  срастались и раскатывались,  и вот он отдернул очередную,  и двинулся было дальше,  и  вдруг вернулся обратно к ней,  не понимая, что же его так там притягивало. И снова заглянул.

Он видел,  на кресле сидела жаба,  хихикающая женская жаба, с отвисшими до  живота грудями,  а в нескольких метрах от нее другая,  уже мужская жаба восседала на каком-то ползавшем на четвереньках человеке, и безобразный хобот между ног всадника покоился на чужом мужском затылке.

— Па…?  — вырвалось у Хо, и на мгновение все замерло, — все тела,  и то, нижнее, вдруг подняло голову… и Хо, словно током ударило, задернул занавеску.  Задернул и — быстро-быстро побежал, замахал руками, полетел обратно, — вон! — но лететь почему-то никак не получалось, и в прыжке он вдруг с размаху ударился о кафельный пол, да так больно,  и только тогда обнаружил,  что у него есть голова,  тело,  руки и ноги.  «Больно!  Больно!» — застонал Хо и — пополз, побежал, прихрамывая,  на выход,  и только он вспомнил о том,  что у него есть тело, как тут же об этом вспомнили и другие,  потому как к нему уже бежали двое,  — какие-то здоровые детины!  — с хрустом схватили его за руки, и потащили вон,  из зала,  хотя он сам хотел вон, — тащили и уже трясли его, как безумные, и зачем-то стучали ему по голове: «Ты зачем здесь, гаденыш?! За-чем?» — стучали и так, может, выбивали из него все то, что он видел во Дворце Развлечений, — «тайну вашего выбора гарантируем!» Бах! — втолкнули его в кабинку лифта,  встали по бокам, прижали с двух сторон,  и опять стали бить его по голове, верно, окончательно решив сделать из него идиота, но — слава Богу! — никакая кабинка лифта не может двигаться вечно, и значит, идиота из него не получится, — бах! — двери открылись,  и вытолкали его вон,  дальше из подъезда,  и давай кричать  привратнику, — ты куда, мол, смотришь, растяпа?! Почему здесь этот пацан!?

— Я…  Я…  — размахивая руками, начал было оправдываться толстяк, и не зная,  что сказать себе в оправдание, подбежал к Хо и с размаху ногой, как футбольный мяч, запулил его подальше…

Ух! — поймал его на лету вратарь, а на самом деле Захарченко, как раз проходивший мимо со своими друзьями, поймал, поставил на ноги, получалось дважды уже,  передал Ахаву,  а сам в негодовании, с кулаками, бросился к толстяку.

— Ты по что, гад, мальчонку обижаешь?! — А тот, между двух огней, — слева банщики,  а справа этот грозный защитник детей, все-таки побежал к своим, — искать у них защиты.

— Ладно,  не связывайся с ним! — остановил Захарченко Рембо в милицейской форме.  — И вообще ты забыл, кто мы и откуда? Мы должны вести себя на земле прилично!

— Прилично!  — все еще дрожал от ярости Захарченко.  — Эх! Разнес бы я весь их поганый Дом в пух и прах!

Он действительно  время от времени забывал,  что он давно не проводник или гражданин земли,  а брат подземной общины,  — с  тех  самых пор,  как попал под землю,  как братья извлекли из него нож,  вылечили его рану.  Что же до самой общины, то через несколько дней после того, как  их  обнаружили  милиционеры из-за неосторожного поведения доктора морга Арцишевского, — обнаружили, конечно, к своему полному изумлению, ибо кто бы мог когда-либо помыслить себе, что в помещении морга обитали,  быть может, странные, но все-таки живые люди, братьев стали посещать чиновничьи комиссии, и первая группа чиновников провела в их подвале более двух часов,  внимательно изучая их быт, отношения, культурные традиции, так пытаясь понять смысл их пребывания под землей, и если все-таки был какой-то смысл,  то — не представлял ли  он  опасности для верхнего общества?

— Нет!  Никакой опасности! — боролся тогда за общину Кириллов-Ра. — Мы представляем собой мужское подземное братство!  И своим существованием,  — пылко объяснял он чиновникам,  — хотим доказать всему миру, что Человек,  сиречь,  мужчина,  может вполне обойтись без женщины,  — этого исчадия Ада!!

— Неужели? — помнится, усмехнулся тогда один из чиновников. – Это каким же образом?

— Только не таким,  какой вы имеете в виду!  — затрясся от ярости Федор Казанова в своей инвалидной коляске, ненавидевший в людях всякую двусмысленность и пошлость.

В конце концов чиновники  оставили с миром подземных братьев,  но через неделю их посетили другие, а потом и третьи, — все хотели удостовериться, не  опасны ли для верхнего общества эти странные люди,  и на протяжении двух месяцев братья жили в постоянном нервном  напряжении, как на вулкане, ведь в любой момент их могли запретить, вывести из-под земли под конвоем,  то есть, как неустанно заявлял Кириллов, в женское царство, и  что бы они тогда делали?  — он бы точно,  не пройдя и трех шагов по земле, сделал бы себе харакири.

И только во время посещения последней, пятой комиссии,  состоялся вразумительный и вполне человеческий разговор, во время которого главный чиновник сообщил братьям,  что в принципе наземная власть не имеет ничего против их общины.

— Так в чем же дело?  — воскликнул тогда капитан Костромской, самый нервный из братьев.

— А дело в том, — отвечал ему главный чиновник, — что мы не знаем пока, как вас регистрировать,  под каким, так сказать, соусом, — мертвыми или живыми душами?

Между братьями тут же начался спор: Мертвыми!… Нет, живыми! И тогда Кириллов-Ра снова взял слово и сказал, что все они в первую очередь являются членами религиозной общины, проповедуя силу и чистоту мужского духа,  и если существует в вашем государстве свобода  вероисповедания, то именно под этим флагом они и должны быть зарегистрированы…

И чиновники,  пошептавшись  друг с другом,  довольно быстро с ним согласились, ибо сами давно устали бродить по этим сырым и душным трубам и подвалам.

Но этом,  собственно, и разрешилась судьба подземных братьев, конечно,  при строжайшем условии их примерного поведения под  землей.  А несколькими  днями  позже  ловкий  и  практичный сторож морга Савельич умудрился даже выбить в районном департаменте ежемесячное  пособие  на каждого.  И  на том,  кажется,  жизнь в общине совсем успокоилась,  но вскоре выяснилось,  что для дальнейшего освоения подземных пространств братьям все равно потребуются деньги,  либо им придется всю жизнь тесниться в одном душном помещении.  И с тех пор самых ловких и смекалистых братьев,  а именно,  — Рембо, Ахава, Махмуда посылали раз в неделю наверх, а иногда и чаще, зарабатывать деньги для нужд общины.

Ахав снова  начал  чинить всем желающим сантехнику,  сам ходил по домам и предлагал свои услуги, Махмуд возобновил торговлю цветами, которые ему  поставляли его кавказские братья,  а Рембо,  на время становившийся Рэмбо,  — и для этого ему и нужна была милицейская  форма!  — охранял цветочника от воров,  бандитов и мелких хулиганов.  Захарченко же к тому моменту сам, собственноручно смастерил дрезину и одновременно  с помощью братьев прокладывал железную дорогу,  по которой после и стал возить кормильцев к выходу в город, а затем привозить их обратно, и так он, хоть и частично, но утолял свою тоску по проводницкому прошлому.

Правда, были среди братьев еще двое кормильцев — Авель и Каин Ли, которые тоже принялись зарабатывать деньги для  общины  своим  исконно национальным промыслом,  — изготовлением и продажей перченой морковки, но услугами Захарченко они почему-то не пользовались — «да  и  черт  с вами,  нехристи!»  —  выругался в сердцах однажды бывший проводник – и добирались они до земли всегда своими, по-восточному мудреными тропками.

Вот такой жизнью и жили теперь подземные братья, о которых по горячности своего нрава Захарченко так часто забывал, — как сейчас, когда вступился за мальчишку и чуть было не избил привратника-толстяка, а точнее,  забывал он не о братьях,  а о правилах их поведения на земле, которые предписал им однажды  во  время  своего  последнего  посещения строгий чиновник. И зная его горячий нрав, и Махмуд, и Ахав, но в первую очередь Рембо по долгу своей милицейской формы, всегда вовремя ограждали его от всевозможных конфликтов и драк,  которыми,  увы,  всегда была полна земля.

— Ну,  что,  доберемся ли мы наконец до дома?  — наконец успокоив Захарченко, обратился Рембо к своим братьям.

— А что с мальчишкой-то делать?  — заметил Ахав, глядя на Хо, сидевшего на корточках и плакавшего.

— А  разве  нет  у  него дома?  — спросил Махмуд и присел рядом с мальчиком. — Эй! Эй! Ты откуда?

— Я бездомный,  — солгал ему Хо, которому совсем не хотелось идти домой после того,  как он увидел, как  зарабатывает деньги его отец на самом деле.

— Ладно,  возьмем его с собой!  — решил вдруг  Захарченко,  жалея мальчика. — А там видно будет!

— Куда? — возразил ему Рембо. — Без разрешения Кириллова?

— Покажем ему мальчика! И он разрешит, в чем дело! — возразил ему в свою очередь Захарченко.  — Он ведь тоже мужчина!  Как  вы,  братья, считаете? — И все, конечно, с ним согласились.

— Пошли,  малыш! — обнял мальчика Захарченко. — Да… Как тебя зовут?

— Хо,  — сказал мальчик Хо, и опасаясь, что мужчина не понял его, повторил. — Хо-хо!

— Хо-хо, так Хо-хо!  — произнес,  улыбаясь, Захарченко, и вот все двинулись по  улице,  четверо рослых и сильных мужчин,  и мальчик Хо — хо-хо! — уже несказанно радовался своей новой компании,  крепко  держа за руку человека, так по-отцовски заступившегося за него.

Они прошли по ярко освещенной ночными фонарями улице еще квартал, затем свернули во двор, и там, во дворе, на глазах у изумленного мальчика, мужчины открыли подземный люк и стали спускаться вниз.

— Ну,  что,  не боишься? — хлопнул по плечу мальчика Захарченко и пропустил его вперед:  Хо стал осторожно спускаться по лестнице, высокой, на глаз метра два, а после его подхватил на руки Махмуд. Хо огляделся:  он находился словно на вокзальном перроне,  а прямо перед  ним стояла просторная,  с любовно вмонтированными креслами для пассажиров, дрезина,  — на шпалах, убегавших серебристыми нитями в сумеречную бесконечность.

— Поехали,  братья? — по-хозяйски оглядел друзей Захарченко и сел за руль,  а остальные уже по-удобней усаживались в  креслах,  и  места хватало всем.

— Эх ма!  Тру-ля-ля! — воскликнул бывший проводник, заводя дрезину, и вот тележка дрогнула и со стрекотом побежала по шпалам.

Эта железная дорога являлась гордостью Захарченко и была проложена им и капитаном Костромским, а также другими братьями, всего лишь за полтора месяца.  Шпалы они всем гуртом переносили с других путей, очевидно,  когда-то служивших для подземных электричек метро,  или тайных перевозок секретного назначения,  что лишний раз подтверждало тот факт, что люди обитали здесь и раньше,  и следы их обитания  Захарченко,  не переставая этому удивляться, встречал везде, прогуливаясь по подземным дорогам и тропам в свободное от работы время. Чайники, кастрюли, самовары, прочая утварь, одежда, книги на древних и непонятных ему языках, а однажды даже попалась пишущая машинка,  — все это после он аккуратно собирал, разъезжая на своей дрезине, гордо названной им «Титаником», и ему уже стойко казалось,  что это, как и другое любое подземелье, было частью огромного материка, этакой подземной Атлантиды, на которой когда-то, давным-давно, жили совершенно особенные люди. И потому его всегда возбуждали и радовали дерзания трубопроходчика Йозефа и сантехника Ахава,  мечтавших построить здесь, под землей, огромный город,  а после встретившись и побратавшись с такими же,  как они,  подземными старателями,  которых просто не могло не быть, и целую страну, да нет, — подземный материк или новую Атлантиду,  которая бы совершенно не зависела от верхнего мира.  Правда, когда они втроем мечтали вслух о такой Атлантиде, то неизменно спотыкались об одну и ту же проблему, связанную с силой земного притяжения,  — вот ведь проклятая! — каждый раз огорчался сантехник Ахав — и заключалась она в следующем:  все канализационные тубы проходили под землей,  и там, за их тонкими стенками, — шумели,  шуршали,  пыхтели  неистребимые отходы человечества, — и как тогда,  — восклицал Ахав,  а кому как не ему, сантехнику, было об этом известно, — можно думать о городе, стране, материке своей высокой мечты,  когда рядом,  в каких-то двух шагах от тебя, и сверху, и снизу, и слева, и справа, невозмутимо проплывало себе человеческое дерьмо?!

— Да! — вынужденно соглашались с ним и Йозеф, и Захарченко. — Но, может быть, когда мы победим и освоим большие пространства и встретимся с такими же старателями,  как и мы,  мы все-таки сможем отвести эти чертовы трубы обратно на землю, повернуть их вспять,  — Аду Адово, так  сказать! —  и узаконим свое,  вполне законное право на чистый воздух и землю на уровне ООН или ЮНЕСКО!

— Да!  Должны узаконить!  — восклицал,  кажется,  успокаивавшийся Ахав. — И ради этого стоит жить!

— Еще как стоит! — лучезарно улыбались ему и Йозеф, и Захарченко, а пока у них в наличии были уже два огромных, освоенных и даже начисто  выбеленных ими зала,  в одном из которых братья проводили молебен, а в другом, занимаясь физкультурой, совершенствовали свои тела; затем одна подводная река,  уже вырабатывавшая для общины электроэнергию,  и  еще просторная  поляна,  засеянная травой,  на которую Захарченко время от времени вывозил на коляске дряхлевшего Федора Казанову,  и только там, на зеленом лугу, старик действительно переставал хныкать и брюзжать.

В конце концов в своем неистощимом посыле,  обращенном к светлому подземному будущему  человечества,  Йозеф  —  «хороший ты все-таки парень!» — не раз говорил ему Захарченко — прибил к двери подземной  общины табличку с надписью «Бескрайняя Земля»,  — да,  именно так,  а не иначе, и если там,  наверху, люди по-прежнему сходили с ума, превращая свое бескрайнее  существование в бездарную и уничтожающую человеческое достоинство точку,  то здесь, под землей, зарождались совершенно иные, оздоровлявшие человеческий Дух, процессы.

— Ну вот и приехали!  — наконец объявил Захарченко,  отрываясь от своих сладких  мечтаний и останавливаясь как раз напротив двери с гордым названием «Бескрайняя Земля», и братья стали вылезать из дрезины.

— А ты,  что, остаешься? — спросил Ахав бывшего проводника, когда все уже вошли в палату.

— Да!  Мне еще надо съездить по личным делам! — сдержанно ответил Захарченко, и тут же мальчик Хо, по-прежнему остававшийся в салоне, напомнил о себе, дотрагиваясь до его плеча.

— Дядь, а дядь, а можно я поеду с вами?

— Ну что с тобой делать?  Поехали! — легко разрешил ему Захарченко, махнул Ахаву до встречи и снова завел свой «Титаник».

Была у  Захарченко одна тайна,  которой он ни с кем из братьев не делился,  даже с самыми близкими, ибо тайна эта была сердечная, и жила она  в  нем вопреки всякой логике земного пространства и времени…  И заключалась она в том,  что он до сих пор любил Анну, ту самую Анну, с которой проездил в одном поезде и вагоне так долго,  работая проводником,  и к которой по темности своей так жестоко по началу относился. И сегодня наступил ровно год со дня ее гибели, о которой он узнал из газет,  где Анна — глупые журналеры, он никогда этому не поверит! – была объявлена  террористкой номер 1 в стране,  и согласно официальной версии,  взорвала себя и весь поезд из-за капризного  нежелания  выходить замуж за своего законного жениха,  — кто же такой,  интересно? – часто думал Захарченко — с которым она якобы отправилась в  свадебное  путешествие,  умудрившись где-то,  на одной из промежуточных станций, достать и пронести в вагон в наволочке от подушки  килограмм  тротила  — ха!  ха! — хохотал Захарченко и вот до чего доводит людей,  заключала эта фальшивая газета, их неуемное сердечное бешенство.

Узнав о крушении поезда, Захарченко в тот же день, не медля, отправился на место взрыва и там,  обходя и разглядывая с ужасом  искореженные  вагоны,  а  трупы  к тому времени уже вывезли,  куски металла, белье, людскую одежду, чемоданы, и — прочее, прочее, что когда-то принадлежало пассажирам и его родному поезду,  на самом краю полотна, под раскидистым деревом,  построил из камней памятник в память об Анне, а, спустя неделю,  когда была готова надгробная доска,  вернулся и прочно укрепил ее на каменной пирамиде.

И вот сейчас он и отправлялся туда,  и получалось, вместе с мальчиком, — ничего,  чтобы в дороге было веселее!  — а за пазухой  держал бутылку водки и маленький букетик гвоздик, незаметно заимствованных им у цветочника Махмуда.

— Ну,  что, Хо! — явно в приподнятом настроении воскликнул Захарченко, перекрикивая шум мотора.  — А теперь расскажи мне,  откуда  ты? Ведь есть наверняка у тебя дом!

— Я сын иммигранта!  — крикнул ему в ответ мальчик Хо.  — А живем мы в подвалах, которые я ой как не люблю!

— Понятно, — кивнул Захарченко и решил  приободрить  мальчика.  — Так ты особенно не горюй! Мы все на этой земле иммигранты!

Не известно,  успокоил ли он своим замечанием мальчика,  но  поскольку тот молчал,  Захарченко опять стал думать об Анне,  — он верил, нет, он знал, что Анна на самом деле совсем не погибла, и все, что писалось в газетах,  чистая ложь,  и она живет сейчас где-то на земле, а  может,  даже и в этом городе,  и он мечтал однажды встретить ее  —  о, сердце  его  разрывалось в груди при одной этой мысли!  — и обнять так крепко-крепко, и не отпускать от себя ее больше никогда.

Если Захарченко  проложил железную дорогу от общины до городского центра,  то такую же по длине он проложил вместе с тем же Костромским, — от общины до края города,  и, слава Богу, капитан ни разу не спросил его во время работы,  для чего они это делают,  — с виду грубый,  а на  самом  деле тонкий и чуткий человек,  и вот теперь по этим шпалам,  по дороге сердца своего, как говорил сам себе Захарченко, они и приближались к столь важному для него месту.

И вот наконец:  «Приехали!» — объявил Захарченко, и плавно и даже торжественно остановил свой «Титаник».  И после сошел на перрон,  помог выбраться мальчику,  и без заминки полез  по  лестнице  наверх,  легко сдвинул крышку подземного люка, и вот над ними уже простиралось огромное звездное небо.

Они вылезли на землю, и после того, как Захарченко аккуратно закрыл люк,  пошли по заброшенному пустырю, по хрустящему под ногами щебню,  и мальчику Хо казалось,  что это и есть самый край земли,  потому как впереди не виделось ни одного селения,  дома,  горевшего  окна,  а только звезды, звезды, — он давно не видел столько ярких звезд! — мерцали над ним и впереди,  и мальчик Хо  вдруг  окончательно  понял,  что больше  всего в этой жизни ему хотелось бы стать не ветром, не дождем, не даже облаком, а только звездой.

— Осторожней!  —  вывел его из задумчивости Захарченко, ибо перед ним уже пробегали серебристые шпалы, — ни дай Бог, мальчик споткнется, упадет и поранится,  такой тихий и грустный мальчик,  — чудный!  — ему нравилось, что он ни разу не спросил  его, куда они идут.

И вот  они уже прошли все железнодорожные пути и спустились с полотна вниз, и там, под раскидистым деревом, и находился амвон, алтарь, начало, центр и конец вселенной Захарченко.

— Вот мы и пришли! — тихо сказал Захарченко и достал из-под куста веник, стал расчищать место возле памятника, который пока не был виден мальчику Хо,  после положил у его основания букетик гвоздик, и наконец отошел, и Хо увидел каменную пирамиду с крестом, в половину его роста, и надгробную доску,  на которой было написано:  «Анне!  Клянусь любить одну тебя!» А ниже стояла дата,  и почему-то одна: 20 ноября 1998 года.

Захарченко на самом деле не знал,  когда родилась Анна, но это не особенно его беспокоило,  ибо какие бы могилы он в своей жизни не  видел, срок жизни «от и до» на надгробной плите всегда смущал его, словно ушедшего из жизни его же родственники  даже  после  смерти заключали в жесткие границы,  а так,  когда на доске стояла одна только дата, возникала, как казалось Захарченко, чарующая неопределенность, и каждый мог трактовать эту дату по-своему, — как смерти Анны, так и ее рождения.

Несколько минут они просто сидели и молчали,  и вокруг стояла такая пронзительная тишина,  что Хо охватил восторг и испуг в то же время, — от того, что такая тишина на земле вообще была возможна.

— Это памятник, Хо, в память о моей возлюбленной, — наконец сообщил о месте и причине их приезда сюда Захарченко, — и сегодня наступил ровно год с тех пор, как она оставила нашу несчастную землю… — И затем,  помолчав немного,  добавил:  «Будем надеяться, Хо, что ей сейчас лучше чем нам, и она обрела свое счастье!»

Они опять  помолчали  несколько минут,  а затем Захарченко достал из-за пазухи бутылку водки и маленький сверток с едой, а из-под куста, там где лежал веник,  граненый стаканчик. Налил себе и с выразительным вздохом выпил.

Они просидели у каменной пирамидки целый час, почти не разговаривая друг с другом и каждый думая о своем,  и позже,  когда  Захарченко вспоминал об этом чудном и необычном мальчике, то всегда удивлялся его недетской задумчивости и в то же время ребячливой  непосредственности, с  которой  он  реагировал на те обыкновенные и необыкновенные чудеса, произошедшие с ними после, уже поздней ночью.

— Смотри!  — воскликнул вдруг Захарченко, нарушая молчание. — Падает звезда! Скорей, загадывай желание!

И Хо с озорным хохотком,  задрав голову и найдя глазами эту звезду, успел загадать свое желание,  и,  конечно, оно заключалось в том, чтобы он стал когда-нибудь одной из этих звезд, которые были так щедро рассыпаны невидимым, но все видящим Богом по темно-синему куполу неба.

Захарченко же загадал увидеть когда-нибудь свою Анну, и мог ли он  предположить в тот момент, что желание его сбудется, да причем, совсем скоро, через каких-то несколько часов…

— Ну все,  пошли!  — наконец сказал Захарченко, видя, что мальчик уже ежится от холода, — ежится, но молчит, и они поднялись, и перед тем, как идти, бывший  проводник встал на колени  и поцеловал надгробную доску, а точнее, имя на ней. Имя Анны.

Возвращались они уже не спеша,  и Захарченко, чуть покачиваясь от выпитого, шел,  останавливался,  снова шел, и вдруг споткнулся и упал. Ах! — вскрикнул Хо и бросился поднимать мужчину, думая, что тот сильно ушибся.

Но Захарченко стоял на четвереньках как вкопанный  и  разглядывал что-то в своей руке,  затем достал зажигалку,  зажег ее, и Хо увидел в его ладони проводницкий ключ.

— Глазам своим не верю! — воскликнул Захарченко и наконец поднялся на ноги.  Это был его проводницкий ключ, на котором он когда-то выцарапал свои инициалы и который он потерял давным-давно, еще в поезде.

— Ты видишь,  Хо? — улыбался во весь рот Захарченко. — Только что я нашел здесь свой проводницкий ключ.  Ты понимаешь, какое чудо случилось? — кричал он уже во весь голос.  — Это же вся моя жизнь!  Вся моя жизнь, связанная с Анной!

Он даже запрыгал на месте,  захохотал как ребенок, и когда закончил плясать свой танец радости, они двинулись дальше.

Проходя мимо дерева, где-то уже неподалеку от их подземного люка, Захарченко, совсем расстроившись из-за своей находки, из-за вновь нахлынувших на него воспоминаний,  прислонился лицом к дереву и стал стонать, повторяя одно и то же: «Анна! Анна!» И Хо, глядя на него, не понимал, плакал ли Захарченко или благодарил свою Анну за ту часть  жизни, которую он провел вместе с ней.

И вдруг,  прижавшись ухом к дереву,  Захарченко замер,  затих,  а после и вовсе опустился наземь, прижимаясь ухом уже к земле, — как деревенский слухач, беспокоившийся за свою родную деревню, и вдруг вскочил и каким-то тревожным,  чуть ли не испуганным голосом,  скомандовал Хо: «Бежим! Бежим обратно! …Там кто-то есть! Чужой!»

Он крепко схватил за руку мальчика,  и они побежали, Захарченко — огромными прыжками, а Хо просто летел за ним, как воздушный шарик, казалось, совсем не касаясь ногами земли…

За какие-то несколько минут они преодолели  весь  пустырь,  потом через шпалы, и вот замерли на краю полотна, и Хо увидел, что Захарченко был абсолютно прав:  под деревом,  перед пирамидкой стоял согбенно, нахмуренной к ним спиною,  какой-то человек,  и непонятно было, что он собирается делать…

— Не трожь,  падла! — заревел Захарченко, и в два огромных прыжка настиг незнакомца,  схватил его сзади,  за пояс, и с силой отшвырнул в сторону.

— Ох! — вскрикнул незнакомец,  упав на землю, и уже лежа на спине, засучил ногами, пытаясь встать, и вдруг, глядя на грозно надвигавшегося на него Захарченко, совершенно неуместным, радостным голосом воскликнул. — Захарченко! Ты?!

— Кто ты? — вздрогнул и остановился Захарченко.

Молодой человек вскочил наконец на ноги и сказал: Я — Женя! Ты… помнишь меня?!

— Женя? — удивленно исторг Захарченко.

— Ну тот Женя!  В поезде… Ехал с той ужасной парочкой, — доктором  Германом и Гертрудой! …Они потом у тебя еще Анну отняли!

— Ах,  Женя!  — наконец сообразил Захарченко и растерянно замахал руками, то  ли так извиняясь за свою грубость,  то ли собираясь обнять своего давнего знакомого.  Но Женя сам подошел к нему,  и вот  наконец они обнялись.

— Женя!  Женя! — хлопал Захарченко его по спине. — А я думал, что  это какой-то мерзавец! Хулиган! Решивший надругаться над памятником!

— Так это вы его установили?

— Ну а кто же? — с гордостью сказал Захарченко.

— А мы тоже хотели с Ниной… — сообщил ему Женя. — Вы, наверное, ее помните…  Подождите!  Стоп! — вдруг замер он и медленно отошел от Захарченко. — Кажется,  тогда с вами что-то случилось!  То ли  бандиты порезали, то ли вы — сами себя?

— Да все это ерунда! — быстро переменил тему Захарченко, которому до сих пор было стыдно за ту свою нечаянную слабость.

— Ну живы-здоровы,  и слава Богу!  — сказал Женя. — Так вот… На чем я  остановился?  Да!  Мы с Ниной вернулись сюда и хотели поставить надгробный камень. Для Анны… И вдруг обнаружили этот. И стали за ним ухаживать… Но я бы никогда не подумал, что это вы… — Женя с благодарностью глядел на Захарченко.

— Так, значит, вы живете где-то здесь рядом? — удивился Захарченко.

— Да!  За этим холмом,  в ложбине! — радостно сказал Женя. — И мы сейчас пойдем туда!

Захарченко познакомил Женю с мальчиком Хо,  и все они, снова постояв перед каменной пирамидкой,  у которой уже лежало  два  букета,  — гвоздик и полевых ромашек, — обошли густое дерево и забрались на холм, и действительно перед глазами Хо и Захарченко предстал белевший в  сумерках — кубиками домов — поселок, но только в одном из них — нашем! — немедленно сообщил Женя — еще горело окно.

По дороге  Женя стал рассказывать им о том,  что поселились они с Ниной в этом поселке меньше года назад,  после долгих своих странствий по бывшей империи,  где никак не могли найти себе пристанище,  и странствовали они до тех пор,  пока не поняли окончательно,  что дом их должен находиться там,  где и погибла Анна. В этом поселке, — рассказывал Женя, — раньше жили железнодорожники,  обслуживавшие  поезда,  но  после  того скандального взрыва в поезде,  о котором писали все газеты, объявившие Анну террористкой номер 1 в стране,  все кольцевые маршруты в  срочном порядке отменили,  и железнодорожники, оставшись без работы, стали покидать поселок,  и потому нам с Ниной не стоило большего труда  подобрать себе дом и обустроить его так, как мы могли и хотели.

— Так,  значит, вы живете в этом поселке совершенно одни? — спросил Захарченко.

— Не совсем одни,  — ответил Женя, — В некоторых домах живут бродяги,  бомжи,  в других — молодые люди, сбежавшие из дома, в третьих — просто путешественники, странствующие поэты, философы, — между прочим, попадаются среди них и очень интересные люди… И кто-то из них спустя какое-то время покидает жилище, но приходят другие, и все мы друг друга знаем, живем мирно, и делить нам особенно нечего.

— Ну а работаешь ты,  Женя, где? — интересовался дальше Захарченко.

— Работаю я станционным смотрителем, — сказал Женя, — неподалеку, в километре отсюда,  а заодно и путевым обходчиком… Как раз сейчас я возвращаюсь с работы!

— Подожди!  — вдруг остановился  Захарченко  и,  нахмурив  брови, взглянул на Женю. — Ты же сказал, что поезда здесь не ходят! Как же ты работаешь, и — для кого?

— Да,  не ходят, — невозмутимо отвечал Женя. — Но зарплату платят исправно. В начале я и сам удивлялся этому парадоксу. Думал, либо там, в железнодорожной бухгалтерии, что-то напутали, либо…

Захарченко внимательно глядел на Женю.

— Либо в счет будущего.  — неуверенно сказал Женя.  — Вдруг опять там у них наверху какая-нибудь новая государственная  инициатива  появится, и  опять пустят по путям поезда…  А за дорогами надо следить исправно. Да ты и сам знаешь об этом, Захарченко!

— Странное дело!  Первый раз о таком слышу! — хмыкнул Захарченко, кажется, удовлетворяясь таким ответом, и пошел дальше.

— А если бы даже не платили, — вдруг сказал Женя. — Я бы все равно там работал! И сейчас я могу сказать, что я обрел свое призвание!

Заявил не без гордости, и хотел что-то еще добавить, но — промолчал, а добавить ему было что, просто Женя не был уверен в том, что его  поймут правильно, ведь там, на станции, в своем ветхом домике, он то и дело  слышал … проносившиеся мимо поезда,  невидимые,  но такие шумные и явные,  и даже голоса и крики пассажиров, и смех, и — нет, он был психически здоровым, и все это ему совсем не мерещилось, и однажды он даже сопоставил движения невидимых поездов по справочнику  с  их  старым расписанием, и да! — все совпало минута в минуту: волшебные поезда останавливались и проносились мимо станций вовремя,  и вся эта невероятная атмосфера, в которой он пребывал каждый день, в конце концов, и натолкнула его на — и мог ли Женя себе такое раньше представить? — сочинение  стихов и даже рассказов о невидимых поездах,  а буквально вчера он начал писать свою главную поэму в жизни под названием «Тоска  поездов по прошлому» — ведь именно так можно было назвать все то чудесное, свидетелем чему он становился каждый день,  и Нина,  его умная  чуткая Нина, даже высказала предположение, что, быть может, в этом и заключается единый закон мироздания:  и где-то на неведомом им кусочке  земли живет и здравствует сейчас Анна,  по которой они так тосковали,  а может, где-то и рядом совсем, — невидимая, но от того  не менее живая… и  значит,  продолжал вслед за ней размышлять Женя,  на этой земле существует другой и более очевидный мир,  — невидимых людей,  по которым тосковали  реальные видимые люди,  а когда и эти уйдут из жизни,  по ним будут тосковать другие,  следующие, любившие их, и так — год за годом, поколение за поколением, и значит, эта тоска, эта любовь, была, есть и будет единственным  и неиссякаемым началом человеческого существования.

Между тем они шли уже по поселку,  проходя мимо темных домов,  но кое-где в окнах горели лучины,  и грустной музыкой раздавались  чьи-то тихие голоса, и мальчику Хо, еще несколько часов назад находившемуся в шумном крикливом городе,  причем,  в самом центре,  где выпрыгивали из окон  безумные девки,  а за ними кровожадно гонялись семейные пары,  — мучившие не только людей,  а,  как выяснилось,  и животных, — казалось сейчас, что в этом поселке как раз и жили те воздушные тихие люди, — а о них он часто думал,  даже видел их в своих снах,  — которые однажды, больше не в силах терпеть безобразия человечества,  покинули эту землю, а после вернулись, ибо счастливо забыли о своем земном стыде…

— Ну вот мы и пришли! — наконец сказал Женя, подходя к дому с горевшим окном, и отворил калитку, пропуская гостей вперед.

Захарченко с Хо прошли в просторный двор,  и  Женя,  обгоняя  их, вбежал в дом и позвал Нину.

Нина тут же появилась на крыльце,  и,  вытирая руки о фартук, уже внимательно вглядывалась в гостей, а Женя с хитрой улыбкой ей пока ничего не говорил.

— Нина!  — раскинул руки  Захарченко, нарушая затянувшееся молчание. — Неужели ты не узнаешь меня?

— Кто вы?  — неуверенно спросила Нина,  глядя то на гостя,  то на мальчика, то на Женю, и вдруг. — Захарченко?? Так вы… живы?

Захарченко мгновенно опустил руки и,  кажется,  расстроился:  ему снова напомнили о том давнем его и постыдном поступке,  —  когда,  как доблестный самурай,  он вонзил нож себе в грудь, так пытаясь покончить со своей неуклюжей жизнью.

— Нет,  я мертв!  — сказал Захарченко.  — Но я так скучал по вам, что восстал из праха!

— Захарченко!  —  воскликнула Нина и — захохотала,  и бросилась с крыльца к нему, и крепко обняла его.

Гостей провели  в дом,  и Нина стала торопливо накрывать на стол, выставляла все,  что было у нее,  — еду, вино, закуски, а Захарченко с Хо разглядывали  тем  временем  просторную комнату:  выбеленные стены, шкаф, комод,  кровать, над кроватью образок, и все — ничего лишнего, а в глубине  ее  через  дверной проем виднелась другая комната,  залитая теплым светом ночника, и, вероятно, совсем небольшая.

— Ну  все,  садимся!  —  объявил Женя,  и все уселись за накрытый стол, Женя разлил вино по бокалам, а мальчику — квасу. Нина все улыбалась — рот до ушей — глядела на Захарченко,  которого она собственно и не знала,  потому как виделись они тогда,  в поезде, мельком, но – все равно,  как она была рада этому человеку из ее прошлого, ведь жили они с Женей последний год совсем одиноко,  лишь изредка общаясь с соседями по поселку.

— Давайте помянем Анну! — тихо сказал Женя, и все подняли бокалы, и добавил без всякого пафоса. — Я знаю, сейчас она смотрит на нас!

— И радуется нашей встрече! — улыбнулась Нина.

— И  удивляется,  —  грустно улыбнулся Захарченко.  — как же этот мертвец Захарченко оказался за этим столом!

Они выпили,  и только Нина стала угощать гостей своими кушаньями, а за этот год она стала отменной хозяйкой, как из той, дальней, комнаты раздался детский плач,  и Захарченко от неожиданности даже  выронил ложку.

— Женщина скоро придет! — пошутил Женя.

— Уже пришла, — улыбнулась Нина, — Я же вас не познакомила!

— С кем? — растерянно улыбнулся Захарченко.

— С дочкой! У нас с Женей родилась дочка! Анечка… Скоро три месяца как…

— Да вы что?! — с грохотом встал из-за стола Захарченко, а за ним и Хо,  и вместе с Ниной они направились в дальнюю комнату, — Что же вы мне сразу не сказали?

Там, в узенькой комнате, залитой желтым светом ночника, в манеже, собственноручно сделанном Женей, который тоже становился настоящим хозяином,  лежала крохотная девочка с голубыми  глазами,  видно,  только проснувшаяся, и шевелила своими пухлыми ручками и ножками.

— Аня… Анечка! — взяла ее на руки Нина. — Проснулась?

— Можно?  —  спросил Захарченко и осторожно взял себе на руки эту маленькую Анну,  названную, конечно, в честь его Анны, любовно оглядел ее,  и тут же отдал обратно, издавая какой-то гортанный звук, походивший на рыдание.

— Ты не поверишь,  Нина,  — говорил он,  — только что, час назад, глядя на падавшую с неба звезду,  — и мальчик свидетель этому! — я загадал желание…  Увидеть Анну! И вот, — улыбался он, и слезы текли по его лицу, — Мое желание сейчас исполнилось.

— Ну и здорово!  Здорово,  Захарченко!  — воскликнула Нина.  – Вы идите! Сейчас я перепеленаю нашу Анечку и вернусь!

И мужчины  вернулись к столу,  сели и опять выпили,  и Женя начал рассказывать им о том,  что происходило с ними,  Анной и Ниной,  после того, как Захарченко сняли с поезда.

— Нет-нет-нет! — кажется, тут же вернулась Нина и села за стол. — Давай лучше я расскажу!

И она стала рассказывать ему о том, что случилось после: о борьбе бригадира Перепального и человека-раны Хвощева с содомитами, о появлении в поезде других законопослушных пассажиров, о позорном изгнании Германа и Гертруды, о неожиданных болезнях Анны и Жени, в которых, конечно, были повинна эта ужасная парочка, и о странном появлении доктора, с белой маской с черными прорезями вместо лица, и о том, как этот странный доктор вылечил нашу Анну, а после пригласил ее отпраздновать ее выздоровление в вагон-ресторан, и там всю ночь творился настоящий шабаш:  колдуны,  ведьмы, мертвецы и вампиры,  которыми, как после выяснилось, и являлись те новые, безмолвные и с виду добропорядочные пассажиры…

— Подождите!  Подождите!  — замахал руками Захарченко, не успевая следить за рассказом Нины. — Почему — колдуны? И почему ведьмы?

— А потому…  что Доктор оказался дьяволом! — в один голос воскликнули Женя и Нина.

— Как это…  дьяволом?!  — пораженно исторг Захарченко и выронил из руки нож,  и мальчик Хо во вдруг наступившей  тишине  подумал,  что сейчас должен войти в дом какой-то мужчина, ведь после оброненной ложки заплакала девочка Аня,  а точнее,  согласно  рассказу  Нины,  сам… Дьявол, и если не сейчас, не скоро, то когда-нибудь, в мир земной,  и — обязательно,  хотя о нем, о дьяволе, он слышал только из рассказов своей старой и мудрой бабушки и совсем не представлял себе, как он на самом деле выглядит.

— Ты слушай дальше! — наконец прервал молчание Женя, и Нина стала рассказывать дальше,  — о том,  что этот самый Доктор, — она старалась не называть его лишний раз Дьяволом!  — со своей армией содомитов, уже настоящих,  Захарченко, содомитов, — согласно своим планам возвращался в их поезде на землю, — истреблять землян! — и решил захватить с собой Анну,  — видно,  так она ему понравилась!  — и на следующий день после ночного шабаша поставил перед ней условие:  либо ты станешь моей женой  и  твоих друзей,  то есть,  нас, я отпускаю на волю! Либо из вас троих я сделаю чучела!

— И вы об этом знали? — спросил Захарченко.

— Конечно,  нет!  — воскликнула Нина.  — Мы ничего не знали. Анна рассказала нам об его условии только на следующий день утром, когда мы проснулись…

— Проснулись и обнаружили, что мы проспали! — вставил Женя.

— Да, когда мы проспали, — грустно сказал Нина. — Ведь мы собирались  той ночью тайно выйти из этого дьявольского поезда.  Но,  видно, этот Доктор все предусмотрел!  И узнав об его условии, мы с Женей, конечно, решили все вместе остаться в поезде! Но мудрая Анна, как только мы начали спорить с ней, вызвала дьяволову охрану, и нас просто вытолкали — взашей! — из поезда!

— И вы не знаете,  что случилось с Анной после! — закачал головой Захарченко.

— Нет, мы знаем! — тихо сказал Женя и кивнул Нине. — Достань!

Нина встала и подошла к комоду,  открыла его и достала оттуда  маленькую деревянную шкатулку, вернулась с ней к столу, открыла ее и вытащила из нее платок… желтый шелковый платок.

— Вот, — тихо сказала Нина,  — в этот платок мы когда-то с Анной вместе  плакали.  Вспоминая о том,  что не случилось в нашей жизни.  И этот волшебный платок успокаивал нас лучше, чем любые утешения близкого друга… Перед самым выходом из поезда я отдала его Анне, посчитав,  что он будет ей нужнее… А после, на следующий день, когда мы брели с  Женей,  не  зная куда…  ветер — да!  — принес мне обратно этот волшебный желтый платок… И приняв его, я по началу не знала, что его возвращение означает…  И заплакала, подумав об Анне! Но вскоре я поняла,  что все хорошо,  что Анна так — через ветер! — вернула его мне, посчитав, что теперь он мне нужнее! И как только я это поняла, донесся до нас раскатистый грохот…  И над железнодорожным полотном — мы  это  видели!  —  взвились в небо клубы черного дыма…  Это и был тот самый взрыв, о котором на следующий день писали во всех газетах. И после которого запретили все кольцевые маршруты! И для того, чтобы узнать, что там,  с Анной,  случилось, я приставила этот платок к глазам… И все,  все увидела!

— И что же ты увидела? — осторожно спросил Захарченко, приблизившись сейчас к той самой тайне Анны, о которой он так долго думал и гадал.

Нина расправила платок и, держа его за концы, медленно поднесла к лицу, прямо к глазам. Замерла, а после рассказал о том, как провела свою последнюю ночь в поезде Анна, встретив-таки Свет и Огонь своей Веры, сиречь, своего возлюбленного.

 

И рассказав ему все об Анне, с бледным лицом и чуть дрожавшими губами  отвела  платок  от глаз, сложила его, точно книгу, и спрятала обратно в шкатулку.

— Теперь и ты, Захарченко, знаешь всю правду об Анне, — тихо сказал Женя,  — И, значит, знаем о ней только мы втроем… — но, взглянув на мальчика, добавил. — Точнее, вчетвером!

Захарченко же  был поражен этим фантастическим рассказом и по началу не мог вымолвить ни слова, а выводы из этой истории делал, конечно,  свои  и особенные…  Теперь он еще больше винил себя в том,  что когда-то по темности своей отнесся к Анне,  как к  вагонной  девке,  и продавал ее тело похотливым клиентам за деньги,  так поздно – мерзавец и плебей!  — разглядев в ней ее божественную сущность.  И если  бы  он вовремя спохватился и очнулся от своих нескончаемых грехов, то не нужно было бы тогда Анне придумывать себе возлюбленного,  используя  для этого  всякие там…  волшебные и не волшебные подушки,  и жили бы они сейчас с Анной вот так же счастливо,  как Нина с Женей,  — в отдельном доме, завели бы много детей, и он бы ограждал ее от любых земных работ и тягот,  — пылинки бы с нее сдувал!  — и тогда бы невидимая неземная сила, глядя на их счастливое житье-бытье, даже и не помыслила бы забрать с собой Анну, как дитя свое, не унесла бы ее на небеса!

И только он об этом подумал,  как тут же расплакался, нет, — разрыдался, и все стали успокаивать его, а мальчик Хо гладил его по голове, — гладил и жалел как самого родного для себя человека.

— Дурак я!  Мерзавец и негодяй!  — то и дело повторял  Захарченко между  своими рыданиями.  — Такое счастье в своих руках не удержал!  — Сидел на стуле, обхватив лицо ладонями, и плакал, раскачиваясь из стороны  в  сторону,  и так он плакал,  что даже мальчик Хо начал плакать вслед за ним,  и Нина уже успокаивала обоих, и пока она их успокаивала, Женя пошел во двор разводить костер, чтобы всем им посидеть у огня под таким высоким и величественным звездным небом,  и подумать  не  только  о  своем  прошлом, но и о будущем…

И вот через какие-то несколько минут во дворе уже полыхало  пламя и уютно потрескивали дрова,  и Женя позвал всех на улицу, — все вышли, но поскольку было уже очень поздно,  Нина стала стелить мальчику  постель, но Хо упорствовал, и хотел до конца оставаться рядом с Захарченко, и тогда Захарченко дал ему свой,  найденный им этим вечером,  проводницкий ключ,  — дал ему как часть себя,  и уговорил его идти спать, пообещав скоро вернуться, и мальчик Хо наконец согласился.

Там же,  у  костра,  взрослые  допили бутылку вина,  и Захарченко рассказал им про себя, кем он стал и чем сейчас занимается, а немногим позже и Женя пошел спать, тем более кому-то надо было находиться рядом с маленькой Анной,  и когда Нина с  Захарченко  остались  вдвоем,  она рассказала  ему  еще одну тайну,  о которой бывший проводник вообще не знал, а именно о том, что Анна, садясь в этот поезд, хотела найти своего  брата Сашу…  А сама она,  Нина,  попала в этот поезд сначала со своим возлюбленным, после малодушно бросившим ее, и по странному и невозможному совпадению, — которое, верно, означает что-то, но что, я до сих пор понять не могу! — ее возлюбленный, как выяснилось позже, и был  родным братом Анны!

— Да ты что?! — чуть не свалился с камня Захарченко.

— Да!  Да!  — торопливо рассказывала Нина дальше, — И когда нас с Женей высадили из поезда,  а после мы начали странствовать и остановились на время в нашем городе,  я узнала от своих приятелей,  что Саша, Анин брат и когда-то мой возлюбленный,  погиб от руки какого-то  негодяя, — на мгновение затихла Нина, — именно в тот самый  день, когда волшебный огонь унес Анну на небеса.

— Не может быть! — опять чуть не свалился с камня Захарченко.

— Да,  именно: 20 ноября 1998 года! — подтвердила Нина и замолчала,  стала глядеть на огонь, вновь вспоминая те их с Женей странствия, остановку на месяц в городе, во время которой она однажды встретила на улице свою мать, на вид абсолютно безумную, которая даже не узнала ее, — шла под руку, видно, прогуливаясь, с таким же на вид безумцем, который — и даже ты,  Нина, об этом не знаешь! — и убил брата Анны, а если бы ты об этом узнала,  так тут же сошла бы с ума, от такого, мгновенно сложившегося на улице,  дьявольского треугольника:  ты, твоя сгоревшая мать,  а между вами убийца вашего, когда-то общего, возлюбленного, — и вот  поистине  бессмысленный  и бессердечный финал всей вашей истории, начинавшейся так безмятежно:  «Нина,  не пора ли тебе подумать о замужестве? У меня есть приятельница… А у нее племянник. Сашей зовут…»

Захарченко же после невероятного сообщения Нины —  да,  тайна  не приходит одна! — опять впал в уныние, ибо получалось, что он не только испортил жизнь Анне,  но и брату ее,  ведь если бы она нашла  его,  то вполне вероятно,  что Саша бы не погиб, — и значит, ты, Захарченко являешься убийцей двух уже душ!  — чеканил в нем строгий голос прокурора — и тогда… на колени, душегуб! гореть тебе в геенне огненной! и прямо сейчас!  И Захарченко, уже не способный никак оправдать себя, действительно со стоном бухнулся на колени,  и пополз на четвереньках к костру,  с рыданиями,  чем и вывел Нину из состояния  задумчивости,  между прочим,  очень вовремя,  потому как еще бы мгновение,  и — Захарченко, хоть и взрослый мужик,  влез бы в костер и обжег бы себе лицо и  ладони…

— Захарченко!  Что же ты делаешь?! — воскликнула Нина и стала оттаскивать его от огня.

— Смерть!  Смерть мне,  ничтожеству!  — кричал Захарченко и тянул руки к пламени, тянул и рыдал, и Нина опять его успокаивала, маленькая хрупкая девушка — такого огромного мужчину  и опять говорила ему о  том, что все, что случилось, — и взрыв, и гибель Анны, — все, быть может, и к лучшему, ибо Анна своей смертью спасла человечество от Дьявола

— Ты думаешь?  — сквозь слезы исторг Захарченко, стоявший на четвереньках, он и не подозревал о таком объяснении гибели  Анны.  —  Она спасла нас от Дьявола?

— Да!  Да!  От самого дьявола! — повторила Нина, хотя и не любила лишний раз повторять это слово, но слово в сердцах было ей сказано, и, сказанное, уже жило своей самостоятельной жизнью, — летело, отражалось эхом от стен:  дья-во-ло… — летело дальше, и вот вовнутрь дома вдруг залетело: «Дья-во-ло!»

— Ло!- замерло прямо над мальчиком,  словно имело к нему какое-то отношение, а мальчик Хо,  и не подозревая о таком  опасном  соседстве, спал уже с улыбкой,  в ладонях сжимая проводницкий ключ,  — сжимал его как часть Захарченко, родного ему человека, сжимал и видел сон, конечно, светлый и чудесный, — в котором он и мама, и папа, и еще двенадцать  братьев и сестер,  жили  в доме, в таком же, в каком он сейчас спал,  с таким же  огромным  двором и в таком же тихом поселке,  и — не надо им больше никуда уезжать,  то есть, на заработки, потому как у папы наконец появилась своя настоящая работа, которую у него уже никто не отнимет…

     … Работа на земле,  где он выращивал лук, картошку, морковку, — все,  что требовалось для семьи, и как раз сейчас он ее и вспахивал, и слева  от него стояла корова,  в хлеву,  с выменем,  полным молока,  а справа мать:  хлопотала на кухне, выглядывала из окна и улыбалась; позади  же  отца,  в дальнем углу:  двенадцать братьев и сестер играют в футбол-волейбол-баскетбол,  не суть важно, все равно хохочут, а в другом, прямо лицом к отцу, стоит он сам, мальчик Хо, надежда отца и опора,  и раз опора,  раз надежда, то Хо — сюрпризом для родных, проявляя свои тайные и недюжинные способности, вот присев, наконец отталкивается от земли, и — взлетает в воздух на глазах у изумленных: матери, отца и двенадцати братьев и сестер,  и даже соседей, — взлетает все выше и выше,  и никто внизу не может понять,  для чего он взлетел, а он уже замер прямо над двором,  над отцом с его грядками и пашней,  — замер и ладошку козырьком приставил ко лбу: я дозорный, я дозорный, если вдруг — я издали увижу! — появится на горизонте… полицейский или налоговый инспектор,  или вор,  насильник темный,  проститутка, богатая семейная пара,  — те, кого он в разных странах видел — с одним неизменным намерением отнять у них отца,  то он тут же сообщит  ему:  прячься,  папа, прячься! — ведь поэтому, если вы до сих пор не понимаете, я здесь! – и папа скажет «спасибо» и спрячется,  — или в хлеву,  в темном углу, или у матери под юбкой,  или притворится тринадцатым братом-и-сестрой,  а на крайний случай в грядку сядет,  — время есть! — закопается, то ли морковкой,  то ли картошкой,  а на самый крайний случай мама скажет, что уже как неделю помер наш папочка от непосильного иммигрантского труда, царство ему небесное, для правдоподобия даже прослезится, и — походят, походят по двору полицейский,  инспектор,  насильник, богатая семейная пара,  — походят и уйдут ни с чем, и забудут в конце концов меня и маму, и отца, и моих двенадцать братьев-и-сестер, и тогда мы станем жить долго и счастливо,  — и пшеницу сеять,  и корову доить, в волейбол играть, и, конечно, всей семьей дружно за общим столом обедать, потому я и здесь,  на самом верху, понимаете, мудрый и предусмотрительный: флюгером в воздухе,  ладошку козырьком ко лбу, потому… — потому и парил мальчик Хо высоко,  над огромным двором, в своем сне, конечно, — парил и зорким соколом оглядывал свои окрестности…

     … И вдруг — тревога! — видит: дым столбом! И вагоны, словно кубики,  в разные стороны раскиданы,  вот беда,  подумал он и решил, что рано еще на землю ему возвращаться,  полетел он к месту крушения поезда,  а сестры и братья ему:  Ты куда, Хо? — а он им: полечу, посмотрю, там чужая беда,  и не станет ли она нашей бедой, я же мальчик мудрый и предусмотрительный,  — лучше знать заранее… И махнув им, полетел уже не оглядываясь,  и никто внизу, — ни мать, ни отец, — не возражал ему, ибо если Хо решил,  значит,  так и нужно, и обжалованию не подлежит… Мальчик Хо, набирая скорость, прямиком летел уже к месту аварии, и вот близко уже,  стал понемногу снижаться,  видит вдруг,  соколиный  глаз:  прямо под ним идет какой-то человек,  большой и серый, — стал еще ниже  спускаться — и уже в трех метрах над ним парил все тем же соколом: человек огромного роста,  метра два,  а то и больше, и весь в сером, или серый весь,  и — летел уже Хо осторожно за  ним,  чтобы  не  вспугнуть чью-то  чужую  тайну,  и приближались они к месту крушения,  и — ужас!  ужас!  — искореженные вагоны повсюду,  перевернуты,  и дым столбом,  и  пламя — то там,  то здесь,  а вокруг, тела, тела, — нигде и никогда не видел он столько окровавленных тел:  кто руки и ноги раскинул, а кто в клубок свернулся,  точно холодно, кто с закрытыми глазами, а кто — остекленевшим взглядом небо подпирал,  и все в крови,  как в  краске,  — страшно стало мальчику Хо,  пожалел он уже, что сюда подался, но — делать нечего!  обратной дороги нет!  — летел он упрямо за серым человеком,  шедшим себе среди трупов, хоть бы хны… — вот остановился вдруг и огляделся, и, словно кого-то узнал, труп дорогой, огромными прыжками туда побежал,  — куда?  туда… Хо за ним, опять над окровавленным полем,  глаза в сторону,  чтобы лишний раз не глядеть,  но все равно все видел:  руки,  ноги, разорванные тела, и справа из вагона женщина, рот от ужаса разинув,  из окна наполовину высовывалась,  верно, так и настигла ее смерть, — а огромный человек наконец остановился, возле какого-то тела,  стал глядеть на него,  и Хо вслед за ним:  спал человек в ложбине,  с открытым ртом,  как хворый ребенок, словно устал и заснул, спал… и — без кепи, и черты его бледны, не слышит запахов, и глаз не поднимает, и в локте согнутой рукой сжимает две красные дыры меж ребер  на груди…

     — Ах!  — зарыдал вдруг серый человек, руками взмахнул и присел на корточки,  обхватил покойника,  словно ребенка, поднял, стал кружить с ним,  точно в танце,  — баю,  баю,  мол,  кружил и стонал, пригляделся Хо… — были они, как две капли воды, только тот, живой, размерами побольше,  — и ростом,  и в плечах,  — кружил его и вдруг, плотно к себе прижав,  — слава Богу,  ловкий Хо успел в сторону!  — в воздух взлетел  этот серый человек со своим покойником,  кто он ему,  — то ли брат, то ли отец?  — высоту набирая,  Хо за ним, то есть за ними, — полетел над  полотном с искореженными вагонами,  над дымом, что черным столбом, полетел так быстро,  что Хо уже еле поспевал за ним, и опять пожалел он, зря сюда подался,  ибо оставлял уже далеко позади себя и свой двор,  и свой дом,  отца с матерью и двенадцать братьев и сестер,  и над  лесом они уже летели,  а потом поля, а после засеребрилась река, — ах! ах! — стонал серый человек,  крепко прижимая к себе то ли брата, то ли сына, — ношу свою,  резко в сторону свернул,  Хо упрямо за ним,  над холмами летели, над грядой, и темнело уже — так быстро! — сумерки окрест, одна радость,  думал Хо, трудней будет его заметить, летели, а внизу, из-за темноты,  уже не было видно, что, — то ли холмы, то ли поля, то ли леса,  и вот Хо увидел:  гора на горизонте, черная гора на фоне красного неба,  а на горе дом с одним,  горевшим в нем окошком, крыша треугольная, на крыше труба, из трубы дым облачками вылетал, одно за другим, — ух!  — словно стайками,  и тут серый человек голос подал,  гулкий, как гром,  раскатистый: «Мара! Мара! — звал кого-то, приземляясь к дому, — Мар-раа! Отворяй вор-рота!»

     — Скрыыпп!  —  со  скрипом дверь отворилась,  и на пороге старуха уже.

     — Мар-ра!

     — Ну, что ты кричишь? — как дверь, заскрипела.

     — Беда, Мара! — приземлился наконец серый человек с поклажей своей, и в дом вошел, а точнее, в избу, а за ним старуха, затворила дверь за собой,  и Хо за дверью остался,  но дверь,  словно его выручая,  со скрипом обратно, щель оставляя. Ну! — и Хо, мальчик отважный, не долго думая,  если  уж следить,  так до конца,  — юрк!  — в избу прошмыгнул, мышью серой,  огляделся окрест,  и — справа печь! — за печь немедленно спрятался, в самый угол, а потом из-за печи тихонечко выглянул…

     — Беда,  Мара! — снова серый человек загудел, — да, на самом деле огромный, головою чуть ли не до потолка, уложил бережно покойника своего на кровать. А старуха, лица ее пока Хо не видел, медленно к покойнику подошла… Хо тем временем повнимательней пригляделся, — где он и что это за дом:  одна просторная комната, у стены камин живой, — пламя в нем как-то истерично плясало, — и у дальней стены кровать с покойником, в центре же — огромный стол, и на столе какие-то фигурки — много! — с вонзенными в них иглами,  — целое иглоносное человечество! — и понял Хо,  что это и есть пристанище ведьмы,  и  вот  она,  стоит  перед ним… Ведьма тем временем лежавшего разглядывала.

     — Что случилось? — скрипучим голосом спросила.

     — Не видишь,  взрыв! Катастрофа! Все вагоны всмятку! И трупы кругом,  словно новые цветы по всему полю…  — рассказывал ей серый  гигант.

     Старуха снова над покойником склонилась.

     — Женщина здесь замешана!

     — Да знаю я! Знаю! — нервно ей тот. — Что делать-то будем?

     — Это ты меня, Всенижний, спрашиваешь? — осклабилась ведьма, открывая свой беззубый рот.

     И совсем не страшная, подумал Хо, старуха как старуха, все лицо в морщинах, вместо глаз щели черные, и черная дырка рта…

     — Тебя!  Тебя!  Кого же еще? — Всенижний воскликнул и стал ходить по комнате, шагами мерить, — туда-сюда.

     — Я не зря тебя,  Мара, спрашиваю, — говорил серый человек металлическим голосом.  — Ты ему и мать, и возлюбленная! Значит, слово твое мне на помощь!

     — Две дыры у него, — Мара погибшего разглядывала. — А сердце?

     — Нет сердца!  — отрезал гигант и остановился посередине комнаты. — В том то и дело, что сердца нет!

     — Полый, значит…

     — Абсолютно! Ну… что скажешь? — опять стал по комнате ходить.

     — Сердце надо новое ему!  — заскрипела старуха. —  Плотью от Духа твоего. Духом от Плоти твоей!

     — Правильно,  Мара, — серый человек головой закивал и пуговицу на сером своем мундире стал крутить. — Ну а дальше что?

     — Я могу из этих фигурок слепить!  — показала старуха на стол.  — Обиженных… А  потом  настой.  Там,  на печи,  у меня…  — и на печь взглянула, Хо пригнулся, чтобы не заметили. — И туда слепленное сердце бросим. И прокипятим!

     — Ну и что из этого!? М о е — то тут причем? — загремел Всенижний.

     — Как при чем?  — растерялась старуха.  — Так потом кровью  твоей смажем!  Кровь впитается, и через двенадцать часов будет у него сердце новое!

     — Да  чушь  это!  Чушь!  — заревел тут серый гигант и ногами даже  стал топать,  да так, что все стены и пол задрожали, и кастрюля на печи,  с колдовским отваром,  — ходуном.  — Ты, что, здесь, старая, пока меня не было,  детских сказок начиталась?  Это все  синтетика!  Химия! Толку от нее…  И потом,  что значит двенадцать часов? Слишком долго, Мара!

     — Ну тогда не знаю я, что! — руки старуха опустила.

     — Ты,  Мара…  не знаешь?!  — оскалился Всенижний и грозно  стал  надвигаться на нее. — Ты, его мать и его возлюбленная, не знаешь?

     — Не знаю!  Не знаю!  — старуха затрепетала.  — Я не ты!  Я слуга твоя! Я — твоя тапочка! — голос дрожал у нее — Делаю то, что велишь ты мне! И вообще — что ты придумал? — никакая я ему не возлюбленная! Посмотри на меня, уродину, — ветхость, кожа до кости!

     — Не возлюбленная, говоришь? — на мгновение остановился гигант, и обратно пошел,  — лицом к Хо,  не лицо, а серая маска, а вместо глаз — черные прорези.

     — Не возлюбленная,  значит, — говорил он словно сам с собой. – Ты же сама сказала:  сердце… Духом от Плоти моей! И Плотью от Духа моего!

     И опять остановился, глядя прямо в сторону мальчика Хо, — думал и пуговицу снова на мундире своем крутил,  и вдруг улыбнулся своим большим кровавым ртом. — Знаю я, что делать нам!

     И — резко к старухе повернулся.

     — Давай, матушка, тряхни стариной! И как возлюбленная – поскольку ты все-таки его возлюбленная! — предашь его сейчас, да так, что больше он не вспомнит о тебе никогда!  Ведь из-за этого,  я знаю, он в беду и попал!

     — Ты это о чем,  Всенижний?  — старуха шепотом и руки  прижала  к плоской груди.

     — На стол! — захохотал Всенижний, или, словами иными, Дьявол сам, и — могучим движением! — все фигурки со стола смахнул. — Лягай на стол!

     — Да ты, что, батюшка, я же совсем старая?

     — Быстро!  — топнул Дьявол ногой. — Ты знаешь, со мной шутки плохи! Рассердишь, затопчу! Ну?! Суу-ккк-аа!!

     И старуха причитая к столу засеменила,  словно вовсе не ведьма, а богомолица — к храму,  подошла к столу, ногу стала задирать, с трудом, — тут  Дьявол одним хлопком под зад ее,  и старуха на стол плюхнулась, легла, руки покорно на груди сложила, а он — с треском! — стал срывать с нее одежду, как с капусты  листья, обдирал ее, вся в лохмотьях уже,  и вот — желтое дряхлое тело, в складках и трещинах все…

     — Ну и страшная ты у меня,  Мара! — с хохотом серый гигант произнес. — Рот хоть беззубый закрой!  — Клацк!  — обошел он стол и остановился, стал мундир,  а потом штаны снимать,  — тряпкой сбросил вниз! — и, оставшись в рубахе длинной, на стол забрался.

     Мара лежала с закрытыми глазами и, как ей велели, с плотно закрытым ртом,  руками дряхлую грудь прикрывала,  а  лицо,  как  скомканная тряпка, точно помирать собралась, — неужели действительно помрет?

     — Пшшик!  — Дьявол ноги ее в коленях согнул, закрепил как станок, и — второго своего… дьявола из-под рубахи извлек: дуло тупое на старуху направил. И — замер.

Не гляди, Хо, зажмурься, зря ты сюда во сне своем попал, а может,  и не во сне вовсе,  да и не важно уже!  — как же мне тогда очнуться от того,  что не важно,  — как? — и зажмурился Хо, пытаясь очнуться, нет, ничего не получалось у него!  — тогда наоборот:  глаза открыть и проснуться, но опять все то же, тупик: Дьявол медленно к старухе клонился, и опять Хо зажмурился, и опять глаза открыл, путаясь уже, как очнуться ему,  а как проснуться,  но в любом случае,  ничего не выходило, тогда вдруг — догадка!  — пока жуткое не началось,  — просто из избы, на цыпочках,  глаза  свои  вынести,  —  тронулся он было к выходу,  и тут —  дзыньк! — из руки его что-то выпало, пригляделся, проводницкий ключ, — о,  Захарченко! — звякнуло так, что сам испугался, и опять в угол бросился, — встал за печь, и, слава Богу, не услышал Дьявол звона, не заметил мальчика Хо,  потому как в тот же момент, ничего уже не видя, не слыша окрест,  весь надулся как шар, как лилово-пунцовый шар, и в старуху — ха!  — жестоко вонзился дулом своим, а руками за плечи ее схватил, чтобы не ерзала. — Ха-аа!!

     — Ах! Ах! — застонала старуха, Хо с ужасом из-за печи выглядывал,  а потом уже глядел,  оторваться не мог, как завороженный, ибо с каждым толчком, с  каждым вторжением в нее,  ведьма — вся!  — каким-то другим телом наливалась,  — молодым и упругим!  — и лицо ее разглаживалось, — вон, морщины! — и глаза открывала уже, большие пылавшие глаза, а вместо рта беззубого, алые губы и ряд белоснежных зубов.

     — Хорошо!  Хорошо,  Мара! — с оскалом Дьявол трудился, трудился в поте лица, теперь, казалось, уже вместо старухи с каждым толчком своим старея и силы теряя,  а изо рта его шла обильно слюна,  — точно в припадке он! — зеленого цвета — жуть! — на подбородке цветком пузырилась.

     — Еще! Еще! — Мара сама уже кричала, вся белолицая, с румянцем на щеках, резко косынку с головы сдернула, и – водопадом! – черные смоляные волосы бросились вниз,  — до пола,  а ноги,  вместо прежних костей, — упругие белые ноги, уже как поршни, сами исправно ходили…

     — Хо-хо-хаах!  — хохотал безумно Дьявол,  на глазах стареющий, но сил,  верно, у него было еще много, а Мара, подзадоривая его, всем телом своим новым ему подмахивала, и стол, на котором они так оба усердно трудились, ходуном ходил, на ножках подпрыгивал, и пол дрожал, стены,  и на полу фигурки в иголках плясали, — а пламя в камине то угасало, то вспыхивало до потолка, как безумное.

     — Ну!  Ну!  — Мара вот вся спиной изогнулась, и Дьявол перед ней, слюной и потом своим зеленым истекая,  вдруг замер, выпрямился, голову вверх задрал,  и со звериным криком изо рта его фонтан серым столбом к потолку взвился и — то ли сажей, то ли пылью, развеваясь окрест, плавно вниз оседать стал.

     Ударил Дьявол,  точно копытом,  коленом своим по столу,  и рывком вынул себя из Мары, из той, что так долго силу его отнимала, — вынул и стал ждать…  Чего? И в тот же момент живот ее белый надуваться стал, — на глазах у Хо — как воздушный шар,  надулся, круглый, размером, казалось, больше чем Мара сама,  и — натужилась она — вены на висках колотились! — зажмуриваясь, задрожала вся, ноги свои белые к потолку задирая… А  Дьявол,  глядя  прямо в-и-сквозь нее,  руками словно тесто месил  между ее ног и приговаривал: «Давай, Мара! Давай!»

     И Мара, верная ему, давала, со стоном тужилась, давала как могла, и — стало вдруг тело ее снова дряхлеть на глазах, и кожа желтела, снова морщины на лице,  трещины на теле, а ноги — кожа да кости, а волосы ее смоляные, роскошные черные волосы, точно над невидимым огнем, с тихим треском уже сгорали,  — какие волосы были, и нет больше волос! – и снова  лысая старуха с тряпичным ртом,  правда,  глаза ее,  помня еще, светились,  и вот — Дьявол с толчком что-то извлек из нее, силой вытянул,  и странный крик, нечеловечий: Аааиихх!! Ужасный крик, Хо пригляделся, Дьявол в руках держал что-то мокрое и зеленое, очевидно, скользкое, — то ли змею, то ли ящерицу, гада какого-то, — не успел Хо разглядеть,  потому как Всенижний мгновенно этого гада встряхнул, и на ладонь его выпало сердце болотного цвета, — билось, стучало еще, а шкурку он с отвращением в дальний угол забросил.  Забросил и со стола соскочил,  и быстро — к покойнику,  сердце в ладонях неся, драгоценное, и так легко и просто вложил его через рану в грудь,  вложил и стал задувать его рану, и после ладонью заглаживал, — да-да! — плевал на ладонь и затирал,  точно на стене штукатурку, затер вот и ухо к груди приставил, и замер весь, серую маску свою с черными прорезями на мальчика Хо наставляя…

     — Стучит, — вдруг шепотом сказал, — Стучит! И от покойника своего или — уже не покойника отрываясь, выпрямился во весь рост и сказал:

     — Стучит! Во как старуха мы с тобою сработали!! И — столько вдруг радости в нем! — заплясал на месте, руками размахивая, прыгал, скакал, в серой длинной рубахе своей, так, без штанов, оставаясь.

     А старуха,  — опять старуха, еще страшнее чем была, лысая, в лохмотьях и трещинах,  тронешь,  рассыплется,  лежала и то ли видела,  что  творилось окрест, то ли вообще ничего уже не видела.

     — Ну? Какой я молодец! — плясал серый гигант уже по всей комнате. — А, Мара? Я и жнец, и отец, и любовник, и повитуха!! А?

     — Не зря…  Не зря,  Мара…  — выплясывал он вокруг стола,  — В свое время тебя я состряпал! Ведь никто не знал до меня, и не знает до сих пор Ведьмы Рецепт,  не узнает и после! А надо, оказывается, — заглядывал он в неподвижное и  совершенно  безжизненное  лицо  старухи, — взять мать мужчины — одну ведьму!  — а потом вторую, возлюбленную его, но — перст свой Всенижний в потолок устремил — так их живыми не скрестишь ведь…  А,  Мара?  Бой будет! Лютые врагини… Значит, тогда что надо сделать?  — объявлял он,  оглядывая комнату, и вдруг прямо на ухо Маре стал шептать.  — Надо умертвить их обеих!  Первую и вторую!  Двух самых главных женщин в жизни любого мужчины… И значит,  так оставить его совсем без любви…  И в обоих случаях я опять третий!  Самый третий в двух этих любовных треугольниках: мать, он и Я… и возлюбленная,  он и Я! А, Мара? Убить и только после скрестить! И — вот вам рецепт настоящей ведьмы! — воскликнул он и взмахнул руками.

     — Значит,  ты, изверг, — вдруг откликнулась Мара, значит, слышала все, не умерла. — Все знал заранее?

     — Да, Мара! Я всегда все заранее!

     — Значит, ты и был отцом его?

     — Да, Мара! — захохотал серый коварный. — Тем самым рыбаком Ю! Ты его еще помнишь?  Который соблазнил тебя,  когда ты была девушкой,  на берегу океана!  Соблазнил и сбежал,  как всегда рыбаки это делают, добившись своего от бедных наивных девушек!  И родила ты мне… не рыбаку,  конечно,  — сына Чхоёна, и разродившись им, умерла! Бедненькая… Так было нужно,  Мара!  Ну а потом ты   знаешь,  тридцать  три  года  я ждал…  Пока не встретил сын мой свою возлюбленную…  И-ри! Нежней и красивей ее в мире и не бывало! Встретил и влюбился в нее, голову совсем потерял… Но что, значит, любить красавицу?! А, Мара? — кружил он вокруг стола.  — От ревности ведь захлебнешься!  Везде глаза,  чужие и полные мести и зависти!  А как он мучился,  бедный, как он мучился? …Пока я ласковым серым советником не пришел к нему однажды  на  помощь, не  опустился ему на плечо падшим ангелом вечного падения и какого — головокружительного!  — падения… Опустился и нашептал ему спасительное: убить ее, а иначе ты,  сын мой,  сам себя от ревности…  И Чхоен, дитя послушное, сделал все,  как я ему велел! Ты слышишь, Мара? …И вот из двух мертвых  и  самых  главных  женщин  в его жизни я и сплавил тебя,  слепил, скрестил, — сбил гвоздями… Гвоздями своей ненависти к их живучей человечьей вере! К их поганой вере, но что — она против моего НИЧТО?

     — Правда, одного я не учел, — прервал вдруг Всенижний свое кружение,  —  что сердце его будет помнить свою возлюбленную…  И,  верно, там,  в поезде,  он встретил девушку,  похожую на нее… И снова в нее  влюбился! В ее первообраз! И вот результат! Но… — Всенижний подбежал  к лежавшему на койке и опять приставил ухо к  его  груди,  замер  и  — улыбнулся. — Стучит! Еще как стучит! — и тронулся обратно к Маре, — Но все мы с тобой исправили,  Мара! И сердце у сына моего теперь новое… Сердце земного гада,  что мы с тобой — ха! — произвели на свет! И значит, нет в нем больше места для человечьей любви!

     — Что дальше,  Всенижний? — с тяжелым вздохом вдруг спросила старуха или самая настоящая ведьма, сплавленная из двух главных и мертвых женщин мужчины, лежавшего неподалеку от нее, — матери и его возлюбленной. — Что дальше?

     — Дальше?  — остановился прямо перед ней Всенижний. — Дальше, Мара, штаны надеть!  — И с хохотком подобрал с пола штаны свои, надел, а после мундир.

     — Что дальше, Всемудрый? — повторила свой вопрос старуха.

     — Дальше в мир его пустим и уже без ошибок!  — ответил ей Дьявол, застегивая на себе мундир. — Дьяволом, а точнее, Богом людей!

     — Я не об этом, — чуть приподнялась со стола нагая и лысая старуха. — Что со мной, Все-справедливый?

     — Ах, с тобой? — закачал головой Все-мудрый и справедливый. – Что  ж, Мара, живи! Я тебя породил, я тебе и даю это право…

     — Ох,  спасибо, Вседобрый! — запричитала тут же старуха и потянулась к нему, схватила его за одежду. — Слава тебе! Слава!

     — Отпусти! Отпусти меня, мерзкая! — брезгливо ей Дьявол бросил. — Я же не все сказал!  Я сказал,  живи…  Но как?  Памятью о нем  живи! Духом памяти!

     — Что ты имеешь в виду? — испуганно спросила старуха.

     — Духом… —  с  какой-то пока невнятной угрозой повторил Дьявол, пристально глядя на нее.  — Ибо не нужна ты мне больше!  Такая тем более… Ниже ямы выгребной!

     — Чтоо??

     И не успела старуха шевельнуться, как серый гигант с размаху ударил ее ребром ладони по голове.

     — Крррууыыыкк!  — раздался жуткий треск, словно от разбитого ореха,  и — каких только ужасов Хо в этой избе не видел,  но  такое…  — раскололась старуха пополам,  раскрылась как музыкальный футляр, и поползли,  полезли, побежали из нее вдруг самые настоящие уродки, размером с локоть,  — кривые,  косые,  цветные, хромые, слепые и склеенные, прыгали на стол,  а потом на пол,  разбегались, как тараканы, в стороны…  И Хо, всего этого ужаса больше не выдерживая, выскочил из угла, и, сам не свой, ударяясь о печь, об углы, о стены, толкнул дверь и наружу,  — вон!  — из ведьмовского логова,  и с горы по склону вниз, без оглядки, разбежался и с выступа в пропасть прыгнул, и, высоту набирая, полетел,  вдыхая в себя чистый свежий воздух, и сердце его все еще тяжело билось в груди,  и только когда он до следующего  холма  долетел, оглянулся…

     Дом с единственным,  горевшим в нем окном,  черный  дом  на  фоне красного неба,  стоял перед ним на горе,  как и прежде, — а куда бы он мог деться?  — но Хо все же видел, каким-то другим был этот дом, больным, что ли, и перекошенным, — от сотрясавших его изнутри ударов, а из печной трубы вылетали быстро, со стонами, облака с силуэтами женскими, и Хо догадался, что серый убийца сжигал сейчас тех уродок в камине.

     И вот из трубы,  кажется,  последнее облачко вылетело,  испуганно замерло на мгновение,  словно оглядывалось, и тут же с яростным грохотом дом разорвался на куски,  и пламя ярким столбом  взмыло  ввысь,  а  среди горевших осколков уже бежали вниз, по горе, держась за руки, два серых гиганта, — отец и сын, брат и брат, любовник и любовник, и забегая на выступ, спрыгнули, так же, как Хо, в пропасть, провалились, но, неуклонно набирая высоту, уже летели ему навстречу.

     Хо тогда спрятался от этих чудовищ в перелеске,  и когда они пролетели мимо,  выждал немного, а потом полетел вслед за ними, хотя двигаться он должен был совсем в другую сторону, — по направлению к дому, но ужас и в то же время неодолимый интерес,  чем же закончится эта история, — темной волной в груди, — вели его неотступно за ними.

     Те же, летя по воздуху, то и дело останавливали полет и в плавном кружении обнимали друг друга и страстно целовались,  словно счастливые любовники, не имея между собой больше преграды в виде женщины, — целовались и летели дальше.

     Так они добрались до густой лесной чащи,  и, приземлившись, скрылись в ней, и Хо полетел быстрее, чтобы совсем не потерять их из виду.

     Когда он приземлялся рядом с лесом,  он уже видел неподалеку от — железнодорожную станцию,  освещенную ярким светом ночных  фонарей,  и, ступив наконец на землю, двинулся прямо к ней, ибо что-то подсказывало ему, что преступники, как он их теперь называл, должны были находиться именно там.  Но платформа была пуста, и тогда он пошел самым краем леса, прислушиваясь и оглядываясь по сторонам, и вдруг услышав чьи-то голоса, пошел в самую чащу, пробираясь среди ветвистых деревьев, и вскоре он остановился,  ибо голоса раздавались уже совсем близко. Он огляделся и — замер.

     Да, это были они!  Стояли в нескольких метрах от него, две огромные серые фигуры, и Хо, крадучись, стал приближаться к ним, и спрятался за деревом, потому как ближе уже было некуда.

     — Ты,  сын мой,  — услышал он голос Дьявола,  — должен  исправить свою  ошибку  и  снова сесть в поезд…  и подготовить человечьи тела, все,  что будут там. Для вторжения в них наших братьев стального зрения. Которые сами найдут тебя на одной из станций…  Только прошу тебя! Не совершай больше ошибок! И не жалей никого! Впрочем, — хохотнул серый гигант,  —  тебе это больше не грозит!  Ибо я вылечил твое сердце! …А после ты вернешься в эту страну!  И будешь править в ней.  И именно  с нее мы и начнем свое победоносное шествие!

     Потом наступило затишье и довольно долгое, как показалось мальчику Хо, и он осторожно выглянул из-за дерева и увидел, что Дьявол опять обнимал своего молчаливого ученика,  целовал его в  губы,  —  долго  и страстно, и на темном лице его,  обращенном к Хо, на месте глаза, мерцала странная кровавая точка, и такая же, как не сразу заметил Хо, почему-то покоилась  на  его  плече.  И  только  он заметил на себе этот кровавый след, как Дьявол, грубо оттолкнув от себя своего возлюбленного, в огромном прыжке настиг мальчика, — схватил его за плечи.

     — Вот кто за нами подглядывает?  — захохотал он жутким, леденящим душу, хохотом. — Ах ты, гаденыш! Кто подослал тебя? А?! — И стал трясти его,  словно пытаясь из него что-то вытрясти, — может, их, подсмотренную мальчиком,  тайну, Хо же, крича и плача, отбивался, как мог, от него, и,  конечно,  безуспешно,  и казалось, еще немного, и сердце его разорвется от ужаса…

     Но тут раздался крик:  «Поезд идет!» И,  верно,  было слышно, как доносился пока еще далекий,  но нараставший гулкий сигнал. И серый гигант, промедлив еще мгновение, с отвращением отшвырнул от себя мальчика,  и Хо полетел спиною вперед,  казалось,  в самую утробу чащи,  и — крах!  — ударился затылком о дерево,  и — ночь сменялась днем,  а  лес проваливался в тартарары!

немедленно проснулся… обнаруживая себя лежащим на голом полу, в  трусах  и майке. Поднялся и увидел, что, слава Богу, находился в комнате, в доме друзей Захарченко,  в котором он и заснул,  и значит,  весь это ужас и ужасы ему только приснились.  Какое счастье!  — с облегчением вздохнул мальчик Хо,  и даже улыбнулся, — яркому солнцу в окне, и вдруг почувствовал,  что сжимает что-то в руке,  разжал кулак,  и на ладони лежала серая пуговица.  Серая!?  — похолодело у него все в груди,  и тут же в палату вошел Захарченко.  — «Ну, что, малыш, проснулся? Давай собирайся!  Мы — уезжаем!» И Хо кивнул головой, подошел к своей одежде, аккуратно висевшей на стуле,  и тихо, тайком от Захарченко, вложил эту пуговицу в один из своих карманов.

Когда Хо был готов, Захарченко вспомнил о своем проводницком ключе, который он, кажется, отдавал мальчику перед сном поиграться, и да, Хо тоже  это вспомнил,  ведь с этим условием он и отправился спать,  и даже вспомнил,  как он разглядывал его перед самым сном,  как какую-то диковинную игрушку.  Так где же он в самом деле? Он опустился на колени, стал ползать по всей комнате,  высматривал под стульями,  под столом, и даже залез под кровать, но нигде — нигде не мог его найти.

После получаса безуспешных поисков,  к которым  подключились  уже все, — и Нина, и Женя, — искали не только в доме, но и во дворе, — может,  мальчик где-нибудь выронил его? — Захарченко, не без сожаления в голосе,  объявил:  «Ладно! Как нашел, так и потерял! Зато вас нашел! — улыбнулся он Нине и Жене, — И теперь уже навсегда!» И стал прощаться с друзьями,  не забыл войти в детскую, помахал до скорой встречи маленькой Анне,  та улыбнулась,  совсем не испугавшись чужого дядю, — то-то! чувствует родное!  — и — последние объятия и поцелуи у калитки! – взяв мальчика за руку, пошел со двора…

И только они пошли по проселочной дороге,  свернули за угол,  как мальчик Хо зарыдал, так горько и безутешно, что даже не мог дальше идти, и сел на корточки, обхватив лицо ладонями.

— Ты, что, это, Хо? Неужели из-за ключа? — присел рядом с ним Захарченко и грустно улыбнулся,  потрепал его за волосы,  и, приобняв за плечи, поднял. — Нечего плакать из-за ерунды! Пойдем!

И опять взяв его за руку, повел по дороге, а Хо, растирая по лицу слезы,  все еще всхлипывал и думал о том,  что вот встретил  он  вчера прекрасного человека, и может, даже влюбился в него, как в родного отца или старшего брата,  и каждому слову его внимал,  каждому жесту,  — глядел,  не мог на него наглядеться, — на большого и сильного, мудрого и рассудительного,  и,  верно, и после сложилась бы их мужская дружба,  если бы не эта утрата,  потеря им,  дураком и растяпой,  проводницкого ключа,  — самого дорогого для Захарченко, а как и где он мог его потерять, — не понимал до сих пор, ведь не в том же своем сне, в ведьмовской избе с ужасным серым дьяволом,  — бррр!  нет, конечно, быть такого не может! да и что теперь гадать? все: покинула его их мужская дружба! — всхлипывая, так думал мальчик Хо, крепко держа за руку Захарченко, и шли они уже вверх по холму, оставляя позади себя поселок, с Ниной, Женей и Анечкой,  — ах! — грустно вздохнул Захарченко, вот и встретил он людей — так нежданно!  — из своего прошлого, и словно подвел черту под всей своей прежней жизнью, а впереди его ожидала другая и новая, которую надо было чем-то заполнять,  словно карман,  — заботами,  работой, жизнью в подземной общине… Да! — вдруг улыбнулся Захарченко, заботами, работой: проложим с Костромским по всему подземелью железные дороги,  опояшем ими весь земной шар,  будем строить с  Ахавом  и  Йозефом бескрайнюю землю,  а на ней:  дома,  улицы, дворцы, города и страны, в  которых будут жить какие-то новые, свободные и светлые люди!

— Да,  будем!  — воскликнул в своих мечтах Захарченко и вдруг почувствовал,  что вся его прежняя слабость,  все малодушие, все грехи и подлости, и узость его, — все, в чем пребывал он прежде и так долго, — все разом схлынуло,  как мутная вода, исчезло бесследно, и он даже остановил свой шаг,  переполняемый такими светлыми чувствами,  и получилось,  в самый раз,  потому как в двух метрах от них уже находился  их подземный люк.

— Хватит плакать,  малыш!  — глядя на заплаканного Хо, воскликнул Захарченко и поднял его на руки,  обнял крепко-крепко, как брат — брата, как мужчина — мужчину. — Хватит плакать, Хо! Будем жить! Будем работать! Под землей! И ты будешь помогать нам! Будешь?

— Буду!  Конечно,  буду!  — радостно воскликнул Хо, только того и ждал, и наконец улыбнулся, засиял, положил голову на плечо Захарченко, который, значит,  простил его,  и значит, снова их мужская дружба? – Я буду помогать тебе, Захарченко! В чем скажешь! Да хоть прямо сейчас!

— Нет,  не сейчас!  — улыбнулся Захарченко,  опуская мальчика  на землю. — Сейчас — домой! А вечером ровно в семь часов мы будем опять с подземными братьями проходить мимо Дворца Развлечений.  И там мы с тобой сможем встретиться!

— Хорошо!  Я обязательно приду!  — воскликнул мальчик Хо  и  даже закричал, захлопал  в  ладоши,  счастливый  как никогда,  весь излучая счастье, и вот они спустились в подземный люк,  — по лестнице на  перрон, сели на дрезину, и со смехом и стрекотом мотора поехали по шпалам, набирая скорость, — все быстрее и быстрее.

— Эх ма! — кричал Захарченко, любитель быстрой езды, а Хо, словно друг его ямщик,  хохотал звонким колокольчиком, и все мелькало у них в глазах,  — линии,  провода, пятна света, стены и двери, угрюмые темные провалы, нет, не провалы! — улыбался Захарченко, и не двери, не провода,  а — поля, реки, подземные небеса, горы и озера, деревни и города, а в них дома,  — ты видишь, Хо? Я вижу… и улицы, набережные каналов, и люди, новые подземные люди, — ты видишь? вижу… ух! — пролетели они мимо общины:  бескрайняя земля!  — и вот уже другая страна,  в которой стояла зима, — заснеженные равнины, замерзшие реки, и по льду катались дети на коньках,  — ты видишь, Хо? — а вон одноэтажные бревенчатые дома, и дым из печных труб, и там внутри, наверное, так тепло и уютно, — все это есть и будет!  — гнал по шпалам Захарченко свой  «Титаник»,  и вот впереди  появился темный провал,  — не провал,  а вокзал,  — опять поправил себя Захарченко,  и — тппррруу!  — стал медленно тормозить, а мальчик Хо все хохотал колокольчиком звонким, словно впереди у них одна дорога, да и вообще, все впереди…

— Ну вот и приехали!  — сказал Захарченко,  медленно останавливая дрезину, и сошел на перрон,  быстро взобрался по лестнице, легко сдвинул металлическую крышку,  спустился обратно вниз,  и наконец протянул Хо свою широкую, мозолистую ладонь. — Ну, что, дружище, давай лапу!

И — крепкое мужское рукопожатие,  хлопок по плечу, — глаза в глаза, и улыбка в улыбку, и мальчик Хо стал взбираться по лестнице, взобрался и  перед самым выходом оглянулся назад,  и — раз,  два,  три,  — грусть в глазах его заметил  Захарченко,  какую-то  щемящую  недетскую грусть, слово видятся они в последний раз,  и махнул ему,  мол, иди, а то и мне станет грустно, и вот Хо подтянулся на руках, и — исчез, ловко задвинул диск за собой, а казалось, люк сам захлопнулся, так с пока неведомым Захарченко смыслом, — ставя под историей  их  дружбы  звонкую точку.

Нет, не точку, а запятую: бежал Хо по улицам, радостный, улыбался встречным прохожим, машинам и домам, окнам, уличным фонарям, деревьям, синему небу и облакам, и даже птицам, — воркующим на карнизах голубям, улыбался, зная, что встретится со своим большим другом сегодня ровно в семь часов вечера у Дворца,  а пока — светлый день его уже выстраивался!  — домой пока, к себе в подвалы, о которых, если честно, он совсем и забыл,  о своих душных,  темных подвалах, — с окнами наполовину, и в них, верхних, — ноги, ноги, ноги, словно вот вам с утра до вечера: демонстрация моделей обуви, — и такие, и такие, новые и старые, кривые и  стоптанные,  кожаные и тряпичные,  самодельные, фабричные, злые и добрые, вредные, и так, — ничего, глазастые и совсем слепые, на шпильках, — цок-цок-цок, на колодках — трах-та-ра-рах! — или просто, — как просто?  — в тапочках: вших-ах! вших-ах! — в общем, любуйтесь и выбирайте, болейте,  переживайте,  кто кого?  — наши или ваши?…  ну,  хватит! — вдруг мать закричит,  — отойдите от окна!  что вы там высматриваете? — одна гадость,  плевки и окурки,  пыль,  грязь, человеческие насмешки и презрение:  вы,  иммигранты, живете ниже всех! — ох! ох! — станет мать причитать,  —  когда же мы из этих подвалов выберемся?  марш на улицу! или уроки делать!…  или просто играйте в углу,  — тише рыб и  мельче мышей!  мы не можем! — вдруг скажут двенадцать братьев и сестер, выстроившись в ряд,  как на почетном карауле,  — это почему? — мать руки в бока, — потому что нет с нами нашего полководца! почти сутки, как нет! — какого еще полководца? — мать вдруг отвесит насмешливый па, зная все их хитрости,  — как какого,  мама?  ты сошла с ума! — ответят ей хором двенадцать братьев и сестер,  — великого и несравненного маршала  всех звезд и облаков,  серебряных дождей,  громов и молний,  и по совместительству твоего старшего сына…  Хо!  Нет,  Хо?!  Неужели…?  — мать опять руки в бока. — Уже почти сутки как нет??

— Да вот же я!  Вот!  — вбежит…  а точнее, вбежал уже Хо в подвальную комнату, и — правда, двенадцать братьев и сестер, стояли в ряд по стойке «смирно»,  — равнение на него, вбежавшего,  а мать с готовой угрозой уже глядела на него,  и вот ногою тонула: «Ну и где же ты был, мерзавец?»

— О,  мама! Я был там, где я никогда еще не был! — воскликнул Хо, — я был у Учителя, в моей жизни появился Учитель… Ты представить себе не можешь, мама, какой это учитель! …И она согласился со мной заниматься в свободное от школьных занятий время,  и  вчера,  мама,  был первый урок!

— По какой же это дисциплине, Хо? — насмешливо спросила его мать.

— По какой дисциплине, мама? Ооо! Вчера вечером он преподавал мне урок по… технике Доброй Памяти! …Нет, я не так выразился! По мастерству Доброй Памяти! То есть, помнить всех своих близких и родных, любимых, помнить их во что бы то ни стало,  дождь ли,  солнце на дворе,  и самое главное,  мама, что бы о них ни говорили чужие люди, плохие твои любимые или хорошие,  аморальные,  не аморальные,  — грабители ли они, преступники, террористы,  или напротив: люди божьи, — любить и помнить их всегда… — выпалил без остановок Хо и перевел дыхание.

— Да,  сынок, это… дисциплина! — согласилась вдруг мать, проникаясь его рассказом, женщина сентиментальная.

— И у моего Учителя были два ассистента: молодые мужчина и женщина, да такие славные:  они вели со мной практические занятия и демонстрировали на собственном примере,  как они помнят своих любимых,  в их случае, уже ушедших из жизни… Увы!

— И как же,  сынок,  они э т о демонстрировали? — присела на стул мать, уже вся — одно внимание, а двенадцать братьев и сестер, никогда и не слышав о таких уроках, раскрыв рты, держали строго равнение на него.

— Если быть точным, мама, они не сразу мне это демонстрировали, а сначала вслед за Учителем говорили,  вспоминали, даже плакали, а потом совсем неожиданно повели меня, их первого ученика по дисциплине Доброй Памяти,  в другую комнату,  и сказали,  вот как мы любим своих ушедших любимых,  и показали на детский манеж,  в котором лежала такая славная трехмесячная девочка,  рожденная ими и названная в честь их ушедших из жизни любимых…  Вот,  мама,  какие практические занятия они со  мной проводили,  а  потом опять вещал Учитель,  и мы втроем его внимательно слушали,  после обсуждали,  задавали вопросы,  это разрешается, и даже спорили,  а потом опять начались практические занятия…  И ассистент, такой славный молодой мужчина,  пошел во двор и развел там  костер,  и затем пригласил всех нас к себе, и сказал, что это… Костер Нашей Доброй Памяти о наших ушедших любимых, и мы долго сидели у костра, глядели на звезды, и если падали, загадывали желания, а потом Учитель сказал, что  на этом наш первый урок закончен…  И я, конечно, мама, собрался идти домой,  но было поздно, очень поздно, и далеко от нашего дома, и я остался у своего Учителя и его ассистентов ночевать,  а когда проснулся, немедленно, даже без завтрака, отправился к вам, домой, — сообщить тебе,  мама,  и вам,  двенадцать братьев и сестер,  как я люблю вас, как помню о вас, и как буду любить и помнить вас, где бы я ни был, ни окажусь, и кем бы я ни стану!

И наступила пауза, такая долгая уютная пауза, и двенадцать братьев и сестер, по-прежнему раскрыв рты, держали строго равнение на Хо, а мать сидела  на стуле,  низко опустив голову,  и тихо,  скрывая это от всех, хотя,  конечно,  всем было видно, вытирала слезы с глаз, но поскольку пауза уже чересчур затягивалась,  она взмахнула руками,  встала со стула и сказала:

— Да, Хо, хороший у тебя Учитель! Давай я поздравлю тебя с ним! — и подошла к нему,  и — редко такое с ней бывало! — крепко обняла его и поцеловала. И  — отошла,  а всем двенадцати гвардейцам,  словно только вспомнив о них, сказала:

— Ну и что ж вы теперь стоите?  Вот вернулся ваш полководец!  Так что можете идти гулять на улицу! Ма-арш!

И двенадцать братьев и сестер разом — и кто ж их так вымуштровал?  — отдали честь своему полководцу,  и строем, и дружным шагом, по-прежнему держа равнение на него,  пошли на выход, и кто-то из них уже стучал в барабаны, а кто-то запевал строевую…

Когда они  все вышли из комнаты,  и из коридора уже доносилось их дружное пение,  мать сказала Хо:  «А теперь садись и завтракай! Одними знаниями сыт не будешь!»

— Это верно, мама! — счастливо согласился с ней голодный Хо и сел за стол, и… как набросился на еду, и мать только успевала менять тарелки,  и совсем с ним не разговаривала,  просто сидела напротив и ему улыбалась, словно  все  главное между ними уже было сказано,  — только что, раз и навсегда!

— А  теперь, Хо, что ты будешь делать? — спросила его мать, когда он, кажется, насытился.

— А теперь,  мама, я, пожалуй, посплю, — сказал Хо, — перед занятиями в школе,  а после с Учителем… В семь  часов  вечера  мы  снова встречаемся с ним у Дворца!

И пошел в дальний угол комнаты,  где стояла его кровать,  лег  на нее, и — уставился в потолок, серый, неровный потолок, весь в буграх и пятнах,  к которому он уже давно привык, и даже думал, что потолки такими только и могут быть,  потому как, куда бы они ни переезжали, — из страны в страну, из город в город, из подвалов в подвалы, — везде, абсолютно везде,  потолок был серый,  в буграх и темных пятнах,  — разве что расположение пятен было различное…  И на каждом таком потолке Хо выбирал свое любимое,  именное пятно,  и на этом, конечно, тоже, глядя на которое, можно было думать о чем-нибудь своем и хорошем. Вот и сейчас,  глядя на свое пятно,  он стал думать о том, как было бы здорово,  ну если не сразу, то когда-нибудь, — да, мама, пора выбираться из этих подвалов! — если бы они всей семьей поселились в доме, почти таком же, в каком он гостил вчера, и, кажется, это было в его сегодняшнем сне, — да,  но в самом начале… А теперь по-другому: у них есть дом и огромный двор,  и в центре двора стоит корова,  и мать доит ее, а в дальнем углу,  за длинным столом, двенадцать братьев и сестер прилежно готовят уроки,  — шесть с одной стороны,  шесть с другой, а во главе, конечно, он, их полководец и учитель, и скоро со станции должен вернуться отец, где он работает станционным смотрителем…

Тут Хо  вдруг услышал скрип двери и чьи-то шаги,  и по голосу понял, что это отец, значит, пришедший на побывку со своей новой работы. И тогда Хо закрыл глаза,  притворяясь спящим, чтобы отец — ненароком — не стал донимать его ненужными и праздными вопросами,  и не мешал  ему думать о своем хорошем…  Судя по всему, у отца было прекрасное настроение, потому  как он мурлыкал и пел  только, когда у него было прекрасное настроение. И было слышно, как отец напевал:

 

Рукою знак мне подает соседка,

     Жена мне говорит, чтоб шел домой… Ла-ла!

     Не знаю, возвращаться ли к жене,

     Или отправиться, куда позвали… Ла?

     Душе, которая во мне,

     Для обитания надобно два тела… Ла-ла!

 

— Что это ты такой сегодня  веселый?  —  с  подозрением  спросила мать, и Хо услышал скрип кушетки, значит, отец сел за кухонный стол. — Или ты выпил, отец?

— Выпил, матушка, почему нет? Ибо — был повод…

— Что же за повод такой?  — спрашивала его мать,  ставя перед ним блюда с едой.

— А повод такой,  что несется, несется уже по миру крылатая слава о моей мужской силе! — хвастливо говорил отец, — А вслед за славой начинают поступать и деловые предложения.  Вот сегодня мне  сделали  одно… Ну очень заманчивое! Богатая семья, мать, еще богаче, чем эта!

— Что ж за семья такая?  — осторожно спросила мать, которая вообще-то не любила говорить о работе отца,  а если и заходил разговор, то ограничивалась односложными вопросами и ответами.

— Он — всемирно известный художник. Все свое время и энергию направляет на творчество. Она: домохозяйка, конечно, скучающая, без внимания, на этой почве скандалы, потому им и требуется крепкий и чуткий… работник!

— Как зовут-то его?  Может, я слышала? — растерянно спросила бедная мать.

— А вот!  Посыльный мне визитку оставил.  Ща! — отец шумно встал, видимо,  доставая из карманов штанин визитку, и снова сел. — Вот, слушай,  сколько у него титулов и регалий!  Народный художник… народный артист…  Народный поэт…  Почетный хореограф…  слышишь, мать? … Лауреат…  Раз, два, три, — не сосчитаешь, скольких премий. Так. Заслуженный деятель культуры и…  пер-фор-матор!  Что это такое, ты случайно не знаешь?

— Не знаю… Ну а как зовут-то его?

— А зовут его…  Каб-драх-ман Модер-нистус! — неуверенно прочитал отец, — Или — Модернистус Кабдрахман?

— Нет,  не слышала…  — тихо сказала мать,  — А имечко-то у него какое заковыристое! И не выговоришь. Прямо абра-кадабра какая-то!

— Абра не абра,  кабрахман не кабдрахман,  но богатый, говорят… Один из самых богатых людей в этой стране! — восторженно говорил отец, — Я, между прочим, справлялся на бирже. Говорят, последнюю свою картину продал за один миллион долларов.

— Это что ж за картина такая?

— Тоже рассказали.  Причем очевидец.  Собрал, значит, этот Модернистус всю светскую публику. Привел трех баранов. На глазах у изумленной  зарезал их,  а после отрезал им головы.  Потом все кишки,  кровь, внутренности, следуя своей, значит, художественной интуиции, разбросал по  огромному  холсту.  А  головы разместил соответственно в три угла. Глазками друг на друга.  Ну,  как бы вселенная…  — важно рассказывал отец,  словно сам присутствовал на том представлении, — В четвертом же нарисовал себя,  с тревогой, но и надеждой вглядывающегося в необозримые  мировые  дали.  И  картину  назвал:  «Треугольная земля на пороге третьего тысячелетия». Каждый понимал,  как мог. Но говорят, очень гениально!

— Ужас какой-то! — посмела не поверить ему мать и всерьез, с беспокойством сказала.  — Нет, ты, отец, лучше пока не спеши с этим предложением. Деньги деньгами, но… — сделала она паузу, видимо, взглянув на Хо,  — но не известно,  как все там у тебя с ними сложится!  Ни дай Бог, еще из тебя сделают очередную картину и продадут куда-нибудь! … А что с этой семьей? Разве так тебе с ними плохо?

— Да что ты,  милая! Совсем не плохо! — по-прежнему бодро отвечал ей отец. — Даже очень хорошо! Потому как у меня ожидается повышение!

— В каком смысле? — опять насторожилась мать.

— В том самом! — крякнул отец и засмеялся. — Госпожа сказала, что если я буду вести себя таким же молодцом,  то она… переведет меня из любовников в мужья! Со всеми вытекающими отсюда последствиями!

— Это какими же?

— Как какими?  — удивленно воскликнул отец. — Материальными! Но в первую очередь правовыми!…  Я получаю право распоряжаться определенной частью денег! И больше того…  мне выдадут именную кредитную карточку!

— А что тот, — первый муж? — с какой-то усталостью уже спрашивала мать.

— Первый муж объелся груш!  — хохотнул отец. — Старый, дряхлый, — с разлагающейся памятью! Уже ни на что не годится!

— Неужели он так стар?

— Не то, чтобы стар…  а слаб! — объяснил отец. — Ведет себя, как ребенок! Хнычет! Просит, к примеру, чтобы его покатали на спине…

— На спине?! — с ужасом исторгла мать. — Надеюсь, не ты его катаешь?

— Да что ты! — поспешно сказал отец. — На это есть слуги!

Хо, слушавшего весь этот удивительный служебный отчет отца, словно током ударило,  он вдруг все разом вспомнил,  — все,  что он увидел вчера вечером, — до чудесной встречи с Захарченко, вспомнил, как пробрался во Дворец Развлечений,  — первый,  второй,  третий этаж: роботы, животные и бани…  И там, в банях, за белым занавесом, он увидел, как отец  возил на спине какую-то дряхлую жабу — бррр,  кабдрахманы-модернистусы!  — с длинным хоботом, и в этом, значит, и заключалась его работа, от которой отец ожидал теперь повышения или перевода: к примеру, такого,  думал Хо,  притворяясь спящим,  — отец возит на себе уже двух  жаб,  женскую и мужскую, а если примет и то заманчивое предложение, то и всех четырех…  Ужас!  И Хо зажмурился еще сильнее, и повернулся на бок, спиною к родителям.

— Он спит? — спросил отец.

— Кажется,  да!

«Я сплю,»  —  прошептал  Хо,  и — как бы ему заснуть и никогда не просыпаться?  Потому что, — кусал Хо край одеяла, чтобы не расплакаться,  —  никогда ничего у них в семье не получится!  Ни дома с огромным квадратным двором,  ни службы отца станционным смотрителем, ни матери, доящей корову,  ни — двенадцати братьев и сестер за длинным столом, ни его самого, сидящим во главе стола, — их Полководцем и Учителем…

— Хо! — всхлипнул Хо, прикусывая край одеяла еще сильнее, готовый вот-вот расплакаться,  и тут же ему вспомнилось другое и жуткое, — его страшный сон,  о котором он,  казалось, напрочь забыл, но — нет, разве такое забудешь? Крушение поезда и черный дым столбом, и тела, окровавленные  тела,  и  серый человек бредет среди этих тел,  ищет,  находит свое,  нужное ему тело, обнимает его и, крепко прижав к себе, взлетает в воздух…

— Нет! Нет! Не было всего этого! — зажмурился Хо еще сильнее, еще сильнее  прикусил край одеяла,  — не следил он за этим серым гигантом, не летел за ним… Не попал вслед за ним в избу, и не видел он никакой старухи, — ведьмы! Как ее зовут? Никак ее не зовут!  …И не видел всех тех ужасов,  которые они,  дьявол с ведьмой, устраивали… чтобы излечить  тело, найденное серым и ужасным на месте катастрофы!

— Нет!!  — дышал Хо так учащенно, словно только что кто-то гнался за ним и вдруг исчез… —  Не видел он, как взорвался ведьмовский дом! Не следил он и дальше за ними, — серым гигантом и тем, кого он в конце концов вылечил, тоже серым… Не летел он за ними по небу! Не нашел их в лесу,  гонимый своим проклятым любопытством…  и — замер Хо,  —  не схватил его Дьявол, прятавшегося за деревом, и не тряс его, как мешок, не отбросил его в самую гущу леса,  после чего  Хо,  полный  ужаса,  и проснулся, обнаруживая в своей руке… нет-нет-да! — серую пуговицу от серого мундира Дьявола!

Аа-ах!

И только  Хо  вспомнил об этой пуговице,  как в левом кармане его брюк тут же начала колотиться эта самая пуговица. Как живая… Хо руку в карман и крепко схватил ее — тссс!  И она в его кулаке пульсировала, — вот-вот и вырвется, разорвет штанину, и — дьяволовой летающей тарелкой начнет носиться по дому,  — мать, отец с ужасом бросятся под стол, а она за ними — шшииххх!  — и бритвой по лицу,  матери или отцу, а, ни дай Бог,  войдет кто-нибудь из сестер и братьев… О, ужас! — сжал еще сильней в кулаке эту бешеную пуговицу Хо,  серую  пуговицу  от  серого мундира Дьявола,  сжал и — скорей,  скорей,  выбросить эту гадость!  — вскочил с кровати,  и так,  в носках,  не обуваясь, бросился к выходу, мимо отца и матери,  у отца даже вилка из рук выпала,  — значит,  беда придет, ибо женского рода! — из комнаты по коридору — бум! бум! бум! — стучали его шаги,  и направо,  по лестнице вверх, — вон, из подвала! — выскочил на улицу,  размахнулся…  Нет, близко еще! — подумал, бросит он пуговицу, а она обратно, найдет дорогу в подвал…

Тогда Хо,  сжимая изо всех своих сил кулак с пуговицей,  точно  с бомбой,  дальше побежал, в сторону парка, через улицу, мимо тети Маши, молочницы,  с ужасом глядевшей на него, как на террориста какого-то, и у входа в парк — никого вокруг не было! — размахнулся, и… нет, близко еще!  — опять подумал, — бросит пуговицу, а она обратно, дьяволовой летающей тарелкой,  — щщаах!  — бритвой тетю Машу по лицу, и не станет больше молочницы!

И опять побежал,  уже к шумному людскому проспекту, где много машин, бросит ее на дорогу, и машина проедет, раздавит эту серую гадость колесами, и все, — нет больше никакой опасности…

И вот Хо мимо прохожих уже бежал,  глядевших на него,  необутого, как на сумасшедшего,  расталкивал их даже, и с разбега, как атлет-дискобол,  размахнулся,  как мог, и бросил было пуговицу на дорогу, но… коварная,  приварилась к руке,  и вместо того,  чтобы самой лететь под колеса, подкидывая Хо, бросила его — значит, тяжелее мальчика! – прямо на  проезжую  часть  дороги,  и  Хо,  —  в  глазах ужас и непонимание! ба-бахх!  — прямо о машину ударился и с какой-то чудовищной  скоростью ввысь,  как ракета,  полетел, — взмыл и повис в воздухе, и — ветер ему уже дул в лицо.

     — Ой-ой-ой!  — хныкал мальчик Хо.  — Больно! Больно мне! О машину ударился!

     — Терпи! Терпи! — вдруг ветер ему в лицо зашептал.

     — Что же делать мне? Что же делать? — снова захныкал Хо.

     — Как…  что  делать?  — ветер ему отвечал.  — Ты же мечтал когда-нибудь вернуться на небеса?

     — Да, мечтал! — превозмогая боль, согласился с ним Хо и даже чуть  улыбнулся.

     — Так вот! Тебе предоставлена такая возможность! — нежно обдувал ветер ему лицо.

     — Неужели? — улыбнулся Хо. — Прямо сейчас?

     — А когда же еще, глупыш?

     — А что же тогда мне взять с собой?  — радовался уже мальчик Хо и боли совсем не чувствовал.

     — Сам думай! — трепал ему волосы ветер.

     — Глаза, улыбку и Душу свою! — так решил Хо.

     — Душу твою я уже взял! — сказал ему предусмотрительный ветер.

     — Тогда… глаза и улыбку!

     — Ничего больше не забыл?

     — Нет! — твердо сказал мальчик Хо.

     — Ну тогда отдавай земле земное,  а людям — людское!  В том самом виде, какой и достоин их! — загадочно сказал ветер, трепля ему волосы, и почему-то звонко захохотал.

Захохотал и понес мальчика Хо,  — его глаза,  Душу и улыбку – над улицами, над прохожими,  над машинами,  поднимая его на высоту, а тело вниз полетело,  по параболе его,  ветра, замысла: летело с раскинутыми руками, как птица, или как пикирующий бомбардировщик, не спеша и выбирая место,  куда упасть,  и вот, кажется, выбрало, — там, где поменьше людей, чтобы их не пугать,  — бух! — ударилось, от удара на спину перевернулось, и замерло…

Замерло и прямо перед дворником, только он метлой махать, и вдруг пригляделся: тело, детское с виду, в рубахе и штанах, мальчиковое, почему-то без ботинок,  а лицо: вместо глаз две дыры, и рот, точно склеенный, как у куклы,  — губы трубочкой,  руки вширь, ноги накрест, а из ширинки бессмысленно писька торчит…

— Фу,  нечисть какая!  — сплюнул дворник  и  даже  перекрестился: двадцать лет он метет, никогда он такого не видел, чтобы с неба вместо снега и дождя… голову наверх задрал: ничего, как всегда, — из года в год — пустое небо,  только было слышно ему,  как там, в заоблачных высях, звонко хохотал без всякой причины шаловливый ветер.

 

* * *

 

А что пуговица? Да… чуть не забыли, а пуговица, мальчика Хо так подло под черную машину бросив,  тоже в воздух взлетела, но не высоко, взлетела и обратно, в окно этой самой машины запрыгнула, и прямо в руки…  — кому бы вы думали?  — никому иному, как хозяину своему, — Дьяволу или почти хозяину, наместнику его, впрочем, не важно, у кого эта пуговица потерялась,  оба они были в серых мундирах, — один другого на поезд провожал, со спецзаданием… — подождите, это же во сне мальчика Хо было!  Значит,  нет,  не во сне,  значит, все было  правдой, потому, быть может,  и бросила эта коварная пуговица мальчика Хо  под  машину, чтобы он никому об увиденном не рассказал, лишний свидетель, — бросила и вернулась к своему хозяину, наместнику Дьявола или Дьяволу самому, а для всех он был почетным гостем, знаменитым заморским врачом, — доктором Чхоёном,  прибывшим утренним,  с полчаса назад,  — из Европы, обещал, торопился и успел к  праздникам,  самой царице обещал,  — решить ее семейные проблемы, специалистом по которым он как бы и являлся.

— Что  это  было?  — Бонапарт рядом с доктором сидел,  у водителя спросил. — Мы кого-то сбили сейчас?

— Да сам не пойму, — рассеянно ответил водитель и зевнул. — То ли птица,  то ли зверюшка какая-то! О лобовое стекло… — И после мигания светофора дальше по дороге тронулся, и не одна машина почетного доктора встречала,  а целый правительственный кортеж,  — впереди  и  сзади, слева и справа, и если даже и сбили кого-то, то не беда, что есть одна жизнь человеческая, когда такая мировая знаменитость наконец страну посетила, причем по личному приглашению царицы самой, и Бонапарт, встречавший на вокзале его,  как раз сейчас в машине всю дворцовую ситуацию ему и описывал, а Ён, тот самый доктор Чхоён,  что когда-то Анну хотел  при себе верной спутницей оставить,  и тем слабинку человечью дал, и в результате взрыв,  катастрофа,  крушение поезда,  — теперь уже с новым сердцем, которое ему Сам собственноручно в грудь, как награду, вложил, чему в своем сне и оказался свидетелем мальчик Хо,  сидел в машине,  в пол уха слушал Бонапарта,  и все на пуговицу свою  глядел,  верную  как пес,  он думал, в поезде оторвалась, ан — нет, значит, где-то в другом месте, и диву давался, как же она его нашла…

— В  общем,  совсем  Малик  Третий голову из-за своей возлюбленной потерял!  — рассказывал ему тем временем Бонапарт. — Долго они его искали!  Спецслужбы там всякие!  Интерпол…  КНБ, ЦРУ, ФСБ… и наконец нашли!

— И что теперь с ним? — лениво доктор Ен спросил.

— Теперь он в темнице,  — каким-то трагическим голосом  император сказал. — А ведь он же эмблема,  символ государства. И никто во дворце не знает,  как его народу показывать… Непредсказуемый, взбрыкнется, что-нибудь отколет…  А оппозиция и демократическая пресса все требуют! И народ любит его! Если б старый был еще, другое дело! Сказали бы, что болен… Дряхлый, мол! А так…

— И сколько годков ему?

— Где-то лет тридцать пять…

— Земную жизнь прошел до половины! — улыбнулся доктор.

— Да!  В общем, доктор, если вы решите эту проблему, как символ и дух царской семьи в том же теле сохранить,  — говорил ему император, а сам активно так ему подмигивал,  ибо для всех, в том числе для водителя,  был он начальником Лицензиона Любовников и членом  президентского совета,  а на самом деле Дьяволов квартирьер и его правая рука, — если решите, то место Министра Здравоохранения вам обеспечено, — это по началу, конечно, и всякие там почести, льготы, пожизненные блага…

— Решим!  Решим!  — улыбнулся и подмигнул ему в ответ доктор  Ен, ибо кто он тогда,  если такую — незначительную! — проблему не решит, и Бонапарт наконец успокоился и больше ничего ему по дороге не говорил.

Тем временем кортеж уже к царскому Дворцу подъезжал и вот: ворота им навстречу открывались, — автомобили вовнутрь проехали, одни за другим, остановились,  и  доктор с Бонапартом,  выйдя из машины,  увидели прямо перед собой длинную ковровую дорожку,  и там, впереди, вся царская элита их уже ожидала, а слева и справа почетный гвардейский караул.

— Ну,  что,  двинулись? — Бонапарт опять подмигнул, и пошли они с доктором по  красной  ковровой дорожке,  и только на нее ступили,  как зазвучали фанфары, застучал барабан.

— Могли бы и покороче дорожку выстелить!  — заворчал вдруг доктор Ен.

— Чем длиннее, тем больше уважения! — объяснял ему Бонапарт местные обычаи.

И так, шутя и переговариваясь, дошли они до самого конца, до мраморных ступеней,  на которых Царица стояла и  им  навстречу  руки  уже простирала,  многотелая,  пышногрудая,  и в платье золотом, и слева от  нее лысый советник стоял,  а справа премьер-министр,  позади же другие сановные  чиновники заранее головами кивали и заученно почетному гостю  улыбались.

— Прошу  любить  и жаловать!  — забежал вперед Бонапарт,  ловкий, давно на этой земле обитавший и чувствовавший себя здесь,  как рыба  в  воде,  —  и никто бы никогда не догадался,  на него сейчас глядя,  что когда-то он в своем синем костюмчике императором великой  империи  являлся. — Ее Величество! Царица Лейли Великолепная!

Доктор вежливо поклонился.

— А это наш долгожданный доктор Чхоен, Маэстро медицины и всяческих астральных тайн! — представлял император доктора, а после представил советника и министра.

— Ну, что, прошу в наше царство! — улыбнулась белоснежной улыбкой Царица и зашуршала, поднимаясь по ступеням, платьем своим, — вся в золоте и камнях драгоценных.

Медленно и торжественно вошли они во Дворец, в огромный зал с белыми стенами,  расписанный золотом и оттененный голубым, на куполе которого изображен был яркими красками какой-то грозный  муж,  восседавший  со скипетром и золотым яблоком на царском троне.

— А это основатель нашей царской династии Малик Первый,  — взмахнула рукой Царица, показывая на местного Зевса.

Доктор, конечно,  изобразил восторг на лице,  а Царица начала давать распоряжения министрам, — первому, второму, третьему, — которые с понятливым кивком тут же разбегались куда-то,  — все в разные стороны, и, разобравшись с последним, Царица вернулась обратно к почетному гостю.

— Каково будет ваше желание, Маэстро? Сначала отдых, а потом…?

— Нет!  — твердо сказал доктор. — Давайте сразу приступим к делу! Тем более, завтра у вас начинаются праздники, не так ли?

— Правда! Правда! — закивала головой Царица, а вслед за ней и советник, и премьер-министр. — Тогда пойдемте прямо сейчас к Царю!

И они двинулись по вестибюлю,  а затем по коридору,  после сели в лифт,  но поехали не вверх, а вниз, причем спускались долго, — глубоко же вы его запрятали!  — подумал доктор Ен,  — стояли в лифте и вежливо друг другу улыбались,  почти без слов, и вот наконец лифт остановился, вышли они и опять по коридору,  но уже какому-то темному, с приглушенным светом, и опять по лестнице вниз, и пока они шли, доктора – нового доктора с новым сердцем, казалось, напрочь забывшего все свое прошлое, уже охватывало какое-то странное чувство,  что он когда-то был  здесь, не  в  самом  дворце,  а именно в его подвалах, причем находился он здесь довольно долго.

После лестницы опять по коридору,  и слева и справа  от  них,  на одинаковом расстоянии друг от друга, стояли гвардейцы с винтовками, но не в парадном,  как наверху,  а попроще, чуть ли не в полевой форме, и вот наконец они остановились у металлической двери.

— Открывайте,  Берздыев!  — приказала Царица премьер-министру,  и тот кивнул офицеру,  а офицер — гвардейцу, гвардеец — другому гвардейцу, видно, рангом пониже, в общем, долгая такая процедура, чтобы просто  дверь открыть,  и дверь наконец открыли,  и вошли они в полутемное помещение,  и только доктор ступил в него, как все сразу и вспомнил, — как и почему он здесь в свое время оказался, вспомнил и даже усмехнулся,  но никто этого смешка кроме Бонапарта не заметил, а когда он увидел  охранника,  когда-то охранявшего и его,  все немедленно встало на свои места, и вот они уже к клетке подходили, — в дальнем углу зала, и Чхоен знал, что будет клетка, ведь в этой клетке он когда-то и сидел.

И если  уж  до конца говорить,  то… сидел он в ней как преступник, которому весь мир дивился,  потому как после убийства им своей возлюбленной без явных,  очевидных причин,  посадили его в эту клетку, стали возить по разным странам, показывали врачам, психиатрам, антропологам, как  уникальный экспонат,  а Душа его в это время уже на исправлении у Всенижнего находилась,  — исправилась, и стал он его, Дьявола, наместником, и вместе с ним, отцом своим, и другими братьями стального зрения, с самого края земли за телом своим наблюдал, с любопытством, а порой и просто  хохоча,  видя,  как ученые всего мира по поводу тела его жарко  спорили; после клетку с ним дальше везли, и попал он таким образом и в эту страну,  к царице,  — между прочим,  этой же самой царице, которая сейчас рядом с ним стояла!  — и царица его тщательно  изучала,  и  какие-то  свои думы царские в связи с ним думала,  пока Всенижний не дал приказ:  вернуть Тело к Душе,  а Душу к Телу, и тогда Чхоен  с помощью братьев и сбежал отсюда, чтобы с войной на землян идти, и он их полководцем,  начиная свое наступление именно с этой страны,  где  его  так долго царица держала, — и он со своим новым сердцем обо всем этом благополучно забыл, и только сейчас вспомнил, — а… этого охранника, который их в подвале встречал,  этого чурбана, истукана,  он тогда прикладом винтовки во время своего бегства огрел,  а теперь — хо-ха!  — сюда к  ним Доктором заморским,  так и не узнанным,  явился, и вот, умри от смеха,  Чхоен, — какая насмешка судьбы!

— В таких условиях, — тем временем Царица доктору объясняла, — мы вынуждены держать нашего чересчур влюбчивого президента! Увы…

— Буян он у вас, что ли? — Доктор спросил.

— Да не то,  чтобы буян,  а непредсказуемого нрава!  — поправила его Царица и приказала охраннику. — Давайте позовем его!

Клетка действительно на первый взгляд была пуста,  а  дальняя  ее часть в полумраке находилась, и там, верно, и пребывал сейчас несчастный президент,  заточенный своей супругой,  и,  быть может,  из  своего смутного-темного внимательно разглядывал посетителей.

Охранник откуда-то палку достал,  видно,  специальную и как начал лупить ей по металлическим прутьям, и все присутствующие стали уши себе зажимать, Царица же виновато доктору улыбалась,  извиняясь за этот, необходимый им, шум.

И вот,  очевидно,  не выдержав,  выскочил на освещенную  середину клетки Царь, бедный-бледный, в полосатой пижаме, — и не подумаешь, что Сам…- доктор внимательно его разглядывал,  — и стал рычать на  всех, также, как и он, в свое время, — оскаливался, страшные звуки извергал, но лицо у него, хоть и с таким звериным оскалом,  было видно, что доброе…

— Малик!  Малик!  — засюсюкала Лейли.  — Успокойся!  К тебе гости пришли! И охраннику, вошедшему в раж: Хватит стучать!

— Это и есть наш дорогой президент!  — говорила Царица.  —  Малик Третий!  Пока находится здесь. Но мы надеемся, что Доктор нас вылечит! И скоро ты, Малик, вернешься на свое законное место!

Малик по-прежнему  рычал,  но уже тише,  и с ненавистью глядел на гостей.

— А теперь познакомься,  Малик, со своим новым доктором! – строго Царица сказала. — Подойди ближе! И хватит рычать! Что это ты здесь зоопарк устраиваешь?

— Доктор Ён!  — вежливо поклонился доктор,  не подходя  близко  к клетке.  Малик же пристально и беззвучно глядел на доктора, и хоть все еще делал устрашающие гримасы,  но доктор видел,  что в глазах его уже плескался темный страх.

— Ну вот и хорошо,  Малик!  — опять зажурчала Царица.  — Ты же не зверь!  И не царь зверей! Подойди ближе и покажись доктору! Ну! — просунула она руку в клетку, пальчиком подзывая его.

И, как ни странно,  Малик сделал шаг и еще, доктор же с затаенной насмешкой наблюдал, что будет дальше.

— По последним наблюдениям, — начала рассказывать Царица. — у Малика — постоянное повышенное  давление,  периодические  нервные срывы, припадки, сменяющиеся вялотекущей депрессией…

Пока Царица рассказывала о состоянии здоровья  президента,  Чхоен видел, что Малик нервно мотал головой, — то в его сторону, то в сторону ненавистной супруги, всей своей позой и выражением лица выражая какую-то горькую  невыносимость своего положения, словно каждое звучавшее слово обнажало и ранило его душу.

— В общем,  серьезных причин для беспокойства нет, — кажется, заканчивала Лейли, — но что-то кардинальное, на мой дилетантский взгляд, необходимо предпринять. И в самое ближайшее время! — сказала она и повернулась снова к Малику. — Да, Малик?

Доктор почувствовал, что ему надо что-то сказать, — нельзя же было ему молчать так долго,  и только он собрался это сделать,  как  Малик, вдруг надувая щеки, как ребенок, отклонился спиной назад, и — плюнул в лицо Царице. Самым настоящим верблюжьим плевком. К ужасу всех присутствующих.  И наступила убийственная пауза.  А после лысый советник бросился к Лейли,  — носовым платком стал оттирать ей лицо,  Малик  же  с чувством  выполненного долга немедленно исчез в своей укромной глубине клетки,  а премьер-министр,  не зная,  что ему делать, принялся грозно отчитывать за непорядок охранника, словно именно он был виноват в случившемся.

Обратно возвращались  в совершенном молчании,  и если и улыбались друг другу,  то не вежливо,  а скорей вымученно и криво, и когда вышли из лифта, доктор попросил у Царицы два часа отдыха после дороги, заодно он обо всем подумает, ибо есть у него уже соображения, а затем консилиум с лечащими врачами президента, на том и договорились, и доктора не медля препроводили в специально отведенный для него номер,  и  пока  он шел с чужими людьми, он еще как-то держался, но когда наконец вошел к себе в номер, и наглухо заперся, то тут же… отпер себя, и долго-долго — час,  а то и больше! — хохотал без устали над всем, что увидел, — то ныряя,  то выныривая лицом из подушки, и никак, — никак не мог остановиться.

Тем временем после того,  как мальчика Хо сбила машина,  со столь важным,  как мы убедились,  гостем,  своим пришествием уже разрушавшим мир и покой в этом городе, да и во всем государстве, — сбила, а на самом деле высвободила из темницы тела его,  после чего,  забрав с собой глаза и улыбку, он счастливо устремился на небеса, — с людьми, жившими  в этом городе,  — и мы скажем только о тех, кого знаем! — стали происходить незаурядные и странные вещи.

А именно: Гертруде целый день не здоровилось, и она не могла выйти на улицу,  а когда ей все-таки стало легче, решила прогуляться, заодно посетить врача,  и тот, осмотрев ее, сообщил, что она… беременна. Эта новость по началу страшно перепугала ее, потому как Гертруда — она-то тем более! — никогда и не планировала иметь детей, и пока возвращалась домой, мучительно вспоминала, как… когда и от кого, ведь не от  электронного  же  Женечки,  а  других любовников у нее не было,  и вдруг, подходя к дому, вспомнила, что — да! — где-то с месяц назад пожалела  Германа,  в  очередной раз избитого Минотавром,  и вот результат… к которому она пока не знала, как относиться.

Нора же  прямо  с утра и на первом своем уроке напрочь забыла,  о чем ей надо рассказывать, а такого с ней прежде не бывало никогда, и в конце концов,  сославшись на недомогание, отменила все занятия, и дома — до самой ночи — гадала с супругом Сириным,  как же такое могло с ней случиться?

А Соне,  подруге Гертруды,  а когда-то и Норы, вместе с  ее Сашей Браво  целый день пришлось в буквальном смысле сражаться с вконец обезумевшим мужем Ваней,  который крушил в доме все  подряд,  —  сервизы, электронные приборы,  люстры, даже окна, — а после даже вызывать милицию,  из-за чего они так и не попали во Дворец Развлечений, хотя у них заранее были куплены билеты.

Но в тот вечер во Дворце Незабываемых Развлечений было совсем  не до развлечений, ибо в самом начале антуановского шоу какая-то туристка из Египта,  говорят, очень красивая  и говорят, из-за своей — к одному из местных жителей — поруганной любви,  — о,  знал бы кто, кого она на самом деле любила! — выпрыгнула из окна без страховки и разбилась насмерть.

А на самом краю города в поселке железнодорожников у Нины и  Жени вдруг заболела девочка Аня, — впервые, о, боже мой! — и пришлось вызывать врача, но пока ничего ей, бедной, не помогало.

Под землей  же,  в палате мужской общины,  случилась драка,  чего давно уже не случалось,  между цветочником Махмудом и капитаном  Костромским, — все тот же старый социальный конфликт: ненависть пролетария к коммерсанту!  — и обоих долго не могли разнять,  и миротворцу Захарченко, разнимавшему их, досталось, как водится, больше всех.

И была только одна приятная новость на фоне  тех,  что  наполняли слухами  город,  да  и то никак не связанная с землей,  а все с тем же мальчиком Хо,  — чей уход, быть может, и являлся неявной причиной всех вышеперечисленных событий?  — который, летая над городом и его окрестностями,  уже вовсю осваивал воздушные просторы  и,  если  так  пойдет дальше,  он мог бы вполне успешно превратиться в облако,  ветер,  или, как и желал он, в звезду…

Во Дворце  же,  в  котором  другой рекой и другой водой протекало свое величавое царское время,  Доктор Ен успел  вдоволь  нахохотаться, казалось, на всю оставшуюся жизнь, и даже подумать о судьбе и здоровье президента,  и спустя ровно два часа к нему вежливо постучались, и он, приведя себя в порядок, отправился на встречу с лечащими врачами Малика Третьего,  — уже поджидавшими его в стеклянной комнате,  специально отведенной для важных консилиумов.  Там два доктора, толстый и тонкий, шпарили на протяжении получаса, без остановки, сменяя друг друга, терминами  из психиатрического словаря,  и Чхоен окончательно понял,  что всем во дворце и даже этими детьми Гиппократа управляла одна Царица.

После консилиума почетному гостю был предложен обед, согласно протоколу, в компании Царицы, советника и премьер-министра, но почему-то никто из них к столу не подошел, за пять минут до начала извинившись и сославшись — через помощников — на занятость, вероятно,  Царица до сих пор отмывалась  от ядовитой супружьей слюны,  а ее подчиненные без нее не смели,  — зато был император Бонапарт,  верный помощник доктора,  и вдвоем, за обильно накрытым столом, никуда не спеша, они тем же эзоповым языком,  — на случай, если в обеденной были вмонтированы подслушивающие устройства — обсудили план предстоящих действий.

Правда, к концу обеда все-таки подошел царицын  советник,  но  не чтобы  разделить  их компанию,  а — пригласить гостя на послеобеденную прогулку по царскому саду,  — для ознакомления с историей государства, также согласно регламенту,  и Чхоен,  конечно,  охотно согласился, ибо собирался остаться на этой земле и в этой стране навсегда.

И когда обед закончился,  лысый советник повел доктора в соседнюю палату, и там же,  на балконе, — как удобно и ходить далеко не надо! — они  сели в кабинку фуникулера, которая повезла их в царский сад.

Пока ехали,  доктор Ен любовался местным видами, зелеными полями, садами,  между  которыми  протекала серебристая река,  а по берегам ее уютно стояли лесочки с аккуратными  лесничими  домиками,  —  и  вообще всей панорамой города,  укромно располагавшегося в огромной впадине, а впереди,  над всем этим великолепием — нет, ему здесь определенно нравилось! — возвышалось другое чудо: огромные синие горы с ледяными вершинами, переливавшимися в лучах яркого солнца, как бриллианты.

Советник тем временем — который до сих пор не представился, а может,  Ен не запомнил его имени — вежливо интересовался биографией доктора,  и он, ничего особенно не выдумывая, рассказал любопытствующему, а может,  и секретному агенту,  — о том,  что до тридцати трех лет жил самой  обыкновенной жизнью и врачевал в городской клинике,  пока – так сказал Чхоен — не услышал ГОЛОС,  и этот голос велел ему все бросить и ехать на самый край земли, а точнее, к берегу океана ПУСТОТЫ, — советник внимательно слушал,  не задавая лишних вопросов,  тем самым совсем не напрягая его фантазию! — и там, на берегу океана, доктор и познакомился, а после и подружился с монахами пустоты, — это что-то вроде тибетских,  —  пояснил Чхоен,  — и эти чудо-монахи обучили его искусству истинного врачевания,  которому он учился у них несколько лет, пока не наступил для него ВОЗРАСТ ЗЕМНОГО ПРИТЯЖЕНИЯ,  — как определили все те же монахи,  и он вернулся на большую землю, в цивилизацию, и стал врачевать, и первыми, кого он вылечил, были две несколько часов назад как скончавшиеся женщины: мать после родов и возлюбленная, погибшая от руки ревнивца,  — здравствуй, Мара, и прощай! — и о нем немедленно заговорили,  стали писать в газетах,  и слава его мгновенно облетела  весь земной шар, и уже все сильные мира сего — президенты, банкиры, промышленники,  кинозвезды — все зазывали его к себе,  ибо у них, у великих,  как  известно,  всегда  были огромные проблемы как со своим здоровьем, так и со здоровьем близких,  и,  чудо за чудом творя,  стал он в конце концов первым врачом на земле, побеждавшим всевозможные великие болезни, а сейчас он прибыл к ним прямо из одного европейского королевства, и, конечно, в той королевской семье его опять посетил успех…

— Приехали!  — наконец сказал советник, и когда кабинка остановилась, выпрыгнул первым и подал руку — ха! знал бы ты, кому ее подаешь! — доктору Ену.

Доктор Ен  сошел на землю и — восторженно огляделся,  они находились посреди бескрайнего яблоневого сада,  и с каждого дерева — и так, верно,  было и в райском! — свисали огромные и столь очевидные золотые плоды…

Они неспешно поднялись на невысокий холм,  и там,  на  просторной лужайке,  советник… вдруг достал из кармана микрофон и проверил его: «Раз, два, три…», и отчетливое гулкое эхо тут же разнеслось по саду.

— Извините,  а вас как зовут? — со сдержанным удивлением глядя на микрофон, все-таки поинтересовался доктор.

— Советник  Дэрдэрик, —  представился  лысый советник.  — А можно просто Василий!

Просто Василий неторопливо прошелся по поляне,  туда-сюда, верно, выбирая  место для выступления,  и вот остановился в самом центре,  и, сделав низкий обводящий поклон,  словно помимо доктора и яблоневые деревья были зрителями, объявил в микрофон.

— Новейшая  история государства!  В народных песнях и официальных комментариях. — И сразу же,  без предупреждения,  запел,  и голос его, между прочим, был мелодичным и звонким.

Высоко в синем небе облака *

     По прихоти своей над миром бродят

     Кто скажет что без умысла они

     Сиянье солнца яркого затмили?

——————————————————————————————————

* — здесь и далее стихи из средневековой корейской поэзии в переводах А. Жовтиса.

——————————————————————————————————

На этом он прервал свою песню и поставленным и уже  более  низким голосом начал говорить.

— А теперь, позвольте, контекст: вся прежняя история нашего государства  до  новейших времен не отличается особым своеобразием…  Ибо суверенного государства у нас собственно и не  было,  и  десятилетиями наш терпеливый народ находился под гнетом иноземных захватчиков.  И не имел никакой возможности развивать свою  национальную  культуру,  свое национальное  самосознание,  пестовать свою национальную свободу…  И можно сказать, что все это время наш народ находился в зачаточном состоянии. Менялись иноземные правители, но простой человек не ощущал никаких перемен к лучшему,  пока… — и об этом была моя первая песня! — к власти чудесным образом не пришел выходец из этих мест, или коренной житель нашей земли,  великий и  мудрый  Малик-Хан-Тенгри-Голд-Улы-Первый!… Самый первый! — добавил для выразительности советник, а доктор вежливо кивнул ему головой. — Который и положил начало нашей государственности!

— Это тот, кто изображен на куполе царского дворца при входе?

— Так точно! — отчеканил Дэрдэрик и опять запел:

 

     Зачем старик несешь ты эту ношу?

     Давай-ка лучше я ее возьму!

     Я молод и силен и груз тяжелый

     Взвалив на плечи донесу легко!…

 

— Именно такие песни,  — начал опять комментировать советник Дэрдэрик или просто Василий,  — народ слагал в те переходные времена, когда к власти пришел великий Малик Первый, — выражая в них свое решительное «нет» всему своему колониальному прошлому!  Итак,  Малик пришел! Молодой,  сильный,  умный,  и главное,  народный правитель пришел на смену старому, дряхлому, иноземному ставленнику! Который за все время своего правления даже не удосужился изучить культуру и обычаи нашего многонационального народа!  Пришел и так легко и талантливо поднял всех граждан  страны  на  ратный труд!  Труд уже во имя себя и своего государства! …И люди начали трудиться! Благо, было, что осваивать… — улыбнулся Дэрдэрик,  — Я не зря вас привел в этот чудесный, яблоневый сад! Ведь самым главным достоянием нашей родины являются эти уникальные яблоки!  Между прочим,  лучшие в мире!…  Конечно, у нас есть еще много других природных богатств! Но эти яблоки, эти яблони, — подошел советник к дереву,  сорвал плод и передал доктору, — есть символ нашего государства!  Так вот…  под мудрым руководством великого  Малика-Тенгри-Хан-Апл-Голд-Улы весь трудовой народ принялся за разведение,  выращивание и сбор яблок! — подытожил очередную историческую веху советник Дэрдэрик и опять запел:

 

Трудиться стану я и день и ночь

     И цепь составлю в десять тысяч звеньев

     В заоблачную ввысь ее заброшу

     И солнце захвачу и придержу

     Чтоб время медленнее проходило

     Чтоб медленнее старели мать с отцом!

 

— Эх,  бля! Заброшу! Заброшу! — вероятно, входил уже в раж Василий и даже пританцовывал: Эх, бля… Мать с отцом! Мать с отцом!

— Обратите  внимание!  — внезапно прекратил он свой удалой танец, снова легко, если не виртуозно, переходя на официальный комментарий. — В  этой мудрой песне говорится не только о ратном труде,  но и о неустанных думах народа о своем будущем,  а также и о своем  прошлом…  О связи,  так сказать,  времен и поколений. О своих родителях, о корнях, так сказать, — о глубинных корнях нашего многонационального народа!

— В общем,  вы хотите сказать, — вежливо прервал его рассказ доктор Ен,  который,  если честно, уже начинал скучать от яростного оптимизма советника, —  что  никаких проблем в этот переходный период для вашего государства народ не испытывал!

— Проблемы, конечно, были, как же без них… — отвечал ему советник.  — Но все они решались. Решались великим Маликом! А людям оставалось только беспрекословно слушаться его!  И мы все слушались  его,  — качал головой Василий,  — еще как слушались.  Я хорошо помню,  как мои родители его слушались. Хотя тогда я был еще совсем юным. Слушались, и если  даже ничего в его приказах не понимали,  все равно слушались.  — сказал Дэрдэрик и лучезарно улыбнулся.

Сейчас запоет, подумал доктор Ен, и действительно, советник запел следующую песню.

 

     Пусть даже гром грохочет над горами

     Глухой не слышит ничего вокруг

     Пусть солнце яркое стоит в зените

     Слепой не видит ничего вокруг

     А мы и видим все и слышим все

     Слепыми и глухими притворяясь!

 

Притопнул ногой  Дэрдэрик и вместо комментария почему-то с хитрой ухмылочкой уставился на Чхоена. И наступила странная пауза.

— Да, песня очень метафорична, — наконец нарушил ее Ен. — и очень образна! Ну а что внешний враг? Ведь он-то никогда не дремлет!

— Вот именно!  — тут же ожил Василий,  словно только и ждал этого вопроса,  — Пока весь наш народ трудился,  черные тучи внешних  врагов уже сгущались над нашей страной!

И опять топнул ногой, и перешел к комментарию.

— Когда  экспорт золотых яблок,  как и других природных богатств, был полностью налажен, и весь мир, — и это не преувеличение! — уже покупал наши яблоки и наслаждался ими,  враждебные к нам страны, объединившись,  как объединяются слабые против сильного, решили устроить нам экономическую  блокаду!  И — устроили!  И яблоки покупали все меньше и меньше, а все наши импортеры боялись идти против этого подлого заговора!  И золотые плоды все чаще оставались на складах и просто гнили.  И для страны наступили тяжелые времена! …Прошел год, и пошел второй, — говорил советник трагическим голосом,  — и благосостояние народа неостановимо падало! И страну уже разрушала коррозия инфляции! И  множилась нищета… Великий Малик, как писали наши историки, ходил мрачнее тучи,  и все реже и реже появлялся на людях. Но не потому, что ему нечего было сказать своему народу,  а потому что он непрерывно думал о том, как выйти из этого затруднительного положения!  Конечно,  в  то  время  он сильно подорвал себе здоровье! Не ел, не пил, не спал, да и как он мог есть, пить и спать, когда голодал его народ!? Но что побеждает в таких ситуациях?  — задал риторический вопрос советник.  — Великая Вера и Дух народа! Люди верили великому Малику ничуть не меньше, чем прежде! Ведь не  зря,  уважаемый доктор,  я пел и пою вам эти песни!  Ибо нет более правдивого документа,  чем они… — говорил советник, медленно приближаясь к доктору, — Вы помните? — остановился он. — «Я молод и силен, и груз тяжелый,  взвалив на плечи,  донесу легко…» И вот случилось!  —  радостно улыбнулся Василий,  — Спустя два года,  экономическая блокада была прорвана!  Ибо — слава, господи, тебе! — миром правят объективные экономические законы!…  И то, что лучшее, в конце концов находит дорогу к своему потребителю!  И снова весь мир начал покупать наши золотые яблоки! …Но практически сразу после прорыва экономической блокады — да,  беда не приходит одна! — на нашу страну обрушились природные бедствия!  И целых полгода наши яблони опустошал град,  бури, смерч, а после наступила затяжная и беспощадная засуха…

— К тому времени,  — рассказывал Дэрдэрик,  казалось, весь погруженный в свои драматические воспоминания, — близился шестидесятилетний юбилей нашего президента! И несмотря на невзгоды и природные бедствия, Малик все-таки решил отпраздновать это событие, конечно, не ради себя, а ради того, чтобы  продемонстрировать всему миру несокрушимую силу нашего народа!…  И съехалось великое множество гостей!  Со всех концов мира!  И празднование юбилея растянулось на неделю! …И вот однажды, ближе к концу этого праздника, великий Малик отправился на прогулку со своим ближайшим другом. Прогулку по королевской аллее — там! – показал рукой Василий куда-то в сторону — находится она,  на краю сада!  Какие он совершал почти каждый вечер, дабы обрести покой в своей душе за неторопливой дружеской беседой о судьбах своего народа…

— И пошли они вдоль королевской анфилады,  и дошли до самого конца, после которого были уже одни дикие горы, и вдруг — так рассказывал после его верный товарищ! — прямо с горы навстречу им спустился на пятицветном облаке сам Бог этих мест, — Всевышний Хан-Тенгри… Спустился и подошел к Малику, ибо сразу узнал его, — по царской осанке и достойнейшему выражению лица — и сказал:  «Что,  Малик, отпраздновал свое шестидесятилетие?  И не пора ли тебе на покой?» «Нет!  — бойко ответил ему Малик,  нисколько не смущаясь великого покровителя этих мест,  ибо были  они  с  ним одного происхождения,  — Я еще многого не сделал для своего народа, Всевышний!» «Ты итак уже очень много сделал для него! — возразил ему Хан-Тенгри,  — А что касается остального,  то у тебя есть доблестный сын Малик второй, и подрастает внук Малик третий. И значит, тебе не стоит беспокоиться о будущем!» Так сказал Всевышний и не успел царь что-либо возразить ему,  как приобнял Бог Малика  за  плечи,  как родного сына,  а может,  и брата, и взлетел с ним на своем пятицветном облаке на гору, и с тех пор никто Царя не видел…

— И наступил по всей стране траур, — горестно говорил советник, — и народ слагал песни в память о великом сыне своем, — много разных печальных песен,  и некоторые из них я вам сейчас спою! — сказал Василий и опять поклонился.

 

     Когда бы кровью сердца своего

     Сумел его лицо нарисовать я

     Рисунок я б повесил на стене

     И все смотрел бы глаз не отрывая…

 

— Или! — поменял позу Василий:

 

     Шатер из неба и земли построю

     Луной и солнцем освещу его

     А воды синие морей полночных

     Я стану черпать чашей для вина

     И пить за упокой Души его…

 

— Или! — опять поменял позу Василий, и вдруг весь побледнел, затрясся,  замахал руками и — грохнулся непритворно на землю,  и  уже  на земле вздрагивал и тряс головой как эпилептик,  а изо рта его вытекала обильная слюна…

— Микрофон! Микрофон ему в зубы! — раздался вдруг чей-то голос, и не успел Ен что-либо предпринять,  как откуда-то сверху — по диагонали — спрыгнул на землю, точно Тарзан, какой-то белобородый старик, босой, в белой  простиранной  рубахе,  подбежал  к  советнику и действительно вставил ему в зубы микрофон. Для упора, видимо, головкой вовнутрь.

— Др-др… Ии-ихх! — тут же возобновил свой монолог советник Дэрдэрик.

— Это у него бывает,  — уже спокойно и по-хозяйски сказал старик, наконец отрываясь от лежавшего и зачем-то отряхивая ладони.  — Припадки… Время от времени…

— От чего припадки? — удивленно спросил доктор Ен.

— От чего,  от чего, — хмыкнул старик. — От нескончаемой лжи! Вот от чего! Врет он много! Такая у него работа!

— Хм! А я так и подумал! — улыбнулся Ен.

— Он вам,  наверное, про историю государства рассказывал, — предположил старик,  хотя наверняка, если он был где-то поблизости, слышал рассказ советника, тем более, усиляемый через микрофон.

— Да, новейшую историю. В народных песнях и официальных комментариях. — насмешливо сказал Чхоен.

— Во… Во… В комментариях… — не без горечи произнес старик и махнул рукой. — Ладно, я пойду! Я тут садовником работаю! Случайно рядом оказался… Вовремя, а то вы без меня бы и не знали, что с ним делать!

— Да уж догадался бы!  — возразил ему доктор Ен. — Ведь я же доктор!

— Доктор?  — удивился старик и остановился.  — Это не тот ли доктор, которого так ждали во дворце к праздникам?

— Тот-тот, — подтвердил Ен. — Приехал лечить вашего Малика Третьего!

— Да,  Малик  — хороший парень,  — грустно улыбнулся старик.  – Я имею в виду третьего Малика! Только вот связался с этой потаскухой!

— Это вы о ком? — изобразил удивление доктор Ен.

— О  царице!  —  ответил садовник и опять уничтожающе взглянул на Дэрдэриха.  — А вот этот мерзавец ее постоянный любовник. Или, как называют его дворцовые слуги за спиной, советник по половым вопросам! …Тьфу! — вдруг смачно сплюнул он в его сторону. — Мразь! Ненавижу его!

— Др…  др…и-их! — тут же забубнил в микрофон Дэрдэрик, словно  почувствовал, что о нем зашла речь.

— Ну а как же мне быть? — спросил доктор Ен. — Неужели я так и не узнаю истинную историю вашего государства?

— А вы, что, действительно хотите ее узнать? — с недоверием спросил садовник.

— Я должен иметь представление о том,  что  происходит  здесь,  — твердо сказал доктор, — Чтобы знать, как помочь вашему президенту!

— Неужели?  — вполне искренне удивился старик.  — Обыкновенно заморским гостям совершенно наплевать на эту страну.  И всю дребедень из уст этого больного человека они выслушивают только из вежливости!

— Но не я!  — снова твердо сказал Чхоен, пристально глядя в глаза старику. И,  выдержав паузу, сделал предположение. — Мне почему-то кажется, что вы сможете рассказать мне всю правду!

— Да, смогу! — нерешительно согласился старик.

— Тогда торопитесь!  — властно сказал Ен. — А иначе этот советник по половым вопросам очнется и не даст мне выслушать ваш рассказ!

И уже беря инициативу в свои руки, предложил:

— Давайте присядем вон на те камни! И вы начнете…

Они подошли к двум белым камням, неподалеку от дрожавшего в траве и закатывавшего глаза Василия, и сели друг против друга. Садовник снова внимательно взглянул в глаза доктору,  словно проверяя,  не смеется ли он над ним, и спросил:

— С чего же мы начнем?

— Как  с чего?  С того времени,  когда вашего государства еще и в помине не было, — сказал Чхоен, помня, с чего начинал свой бурный, музыкально-поэтический рассказ советник Дэрдэрик.

— Ну  что ж,  давайте начнем с этого времени,  — глубоко вздохнул садовник,  верно,  набираясь сил для долгого рассказа и — начал  говорить.  — Итак! Давным-давно, много лет тому назад, когда я сам еще был молод,  все мы жили в одной огромной стране.  А точнее, империи. И как все  империи в истории человечества,  наша империя была строго отгороженной от остального мира… И правил всеми нами один Бог. И даже если имперские  правители со временем сменяли друг друга,  то Бог все равно оставался один.  Понимаете?  Как знамя,  как храм…  Как несокрушимый идол. И, конечно, этот Бог требовал от своих граждан полного повиновения. Трудиться там и так, как он предписывал. После отдыхать. К примеру, в кругу семьи. Или с друзьями, приятелями, коллегами… В тени деревьев. За празднично накрытым столом. С вином и обильной едой… Значит, трудиться, отдыхать, и кроме своей работы и отдыха ни о чем больше не думать. И, конечно, благодарить Бога за отпущенное!…

— Вы можете спросить, чего же хотел от нас конкретно наш Бог, или правитель,  исполнявший его волю?  — взглянул старик на доктора  какими-то грустными глазами,  — Сейчас я думаю, что он хотел от нас только одного:  чтобы мы все всегда оставались для него детьми.  Люди  разных народов.  И  чтобы никогда не взрослели.  А он был бы вечным отцом для нас…  Этакая огромная счастливая семья!  И  этакий  бесконечный  Век Семьи. И как наш абсолютный отец, он хотел решать за нас все! И вопросы нашей свободы,  личного времени,  работы,  как я вам уже сказал,  и вопросы наших симпатий,  пристрастий и привязанностей, — вплоть до того,  на ком нам жениться,  за кого выходить замуж,  с кем дружить, и о чем говорить… Конечно, среди нас попадались и свои непослушники, богоборцы! Но Бог-Отец немедленно их наказывал. Ставил в угол. А если те по-прежнему ему противились, к примеру, в том, как им жить, кого и что любить,  то Бог выдворял их за пределы своих владений. В тот самый остальной мир, который и боялся и потешался над нашей империей. Над тем, как мы живем. Кого слушаемся. Над тем, как долго мы пытаемся оставаться детьми…

— Но однажды наш великий,  ужасный и наивный Бог умер…  Правда, сначала мы все,  граждане империи,  стали замечать, что наш Бог не так могуч,  умен и красив, каким он казался нам раньше… Ведь мы все-таки  взрослели и что-то понимали уже.  Видели, к примеру, вместо золота его одежд… фальшивую позолоту, трескавшуюся под лучами жаркого и настоящего солнца, которое даже для Верховного нельзя было отменить. И — заменить.  А после еще хуже… Мы увидели, как все на нашем Несравненном — и золото одежд,  и румянец его лица,  и бронзовый загар его могучего тела,  — все вдруг дешевой краской стало самым чудовищным образом растекаться…  И обнаружилось,  что наш Бог — глиняный! А может, он стал таким  от старости? …Пока так долго правил своими детьми?  В общем, более десяти лет тому назад наш Великий отец скончался, и вместе с ним закончился век нашей империи,  так пугавшей и смешившей остальной мир. Закончился Век Великой Семьи. Ужасной и счастливой по-своему… И когда наш глиняный Бог помер,  он рассыпался на множество комочков, и эти комочки из плоти и духа его покатились в разные стороны.  И  там,  где они остановились,  и образовались новые государства.  И наступил новый и… неожиданный век, — вздохнул садовник, обращая свой взгляд на доктора. — Век голубой мочи.

— Простите?  — не смог сдержать своего недоумения Чхоен. — Вы хотели сказать, век голубой крови!

— Нет,  не крови!  — твердо сказал старик, — А именно голубой мочи! …Вы слушайте! Вы после все поймете!

— Итак, комочки плоти и духа Верховного раскатились в разные стороны.  И один из них остановился и в наших краях.  В нашей  стране.  А прежде вся наша страна была одним огромным яблоневым садом. И сад этот сторожил как раз один из наместников нашего Бога,  и  был  он  так  же  стар,  как и Сам.  Но и столь же свиреп… И неусыпно и строго охранял свои яблоневые владения.  А за воротами этого сада крутилось-вертелось много ловких и шустрых парней.  И некоторые из них забирались в сад по ночам или ранним утром и воровали драгоценные золотые яблоки.  А  днем то  и дело приставали ко всяким заморским туристам,  предлагая им сыграть в какую-нибудь азартную игру,  на выбор, как раз на эти самые золотые яблоки,  которые гости в виде покупок или дорогих подарков выносили из сада.  И был среди этих парней самый ловкий и удачливый, с которым никто не мог сравниться по игре в наперстки. И звали его поэтому Шариком-Маликом,  который,  как вы уже,  наверное,  догадались, и стал впоследствии первым правителем этой страны,  назвав себя, — легко отбрасывая первую половинку своего прозвища!  — великим Маликом Первым, а его настоящего имени никто не знал и,  верно,  не узнает теперь никогда…

Шарик-Малик был не только ловким игроком и мошенником, но и просто коварным человеком,  и еще во времена империи умело вкрался в доверие к сторожу яблоневого сада.  А может,  они сошлись на почве игры  в наперстки, ибо сторож был тоже весьма азартным человеком.

В день смерти глиняного Бога Шарик-Малик вечером того же дня тайно пробрался в сад…  Никому не известно, как провели они со сторожем тот вечер,  но на утро старика нашли мертвым. И рядом с ним лежало завещание,  написанное его рукой,  в котором сообщалось о том,  что весь сад после его смерти должен перейти во владение доблестному мужу Шарику-Малику…  Хм! Я убежден, что азартный старик в ту ночь просто проиграл весь сад Малику!  А что касается его смерти  или  гибели,  то  и здесь  «доблестный муж» поспел и подкупил врачей,  либо в счет будущих благ, — ведь он становился единовластным правителем яблочной страны! — либо за деньги, которые у него водились уже и тогда…

— Простите,  — прервал рассказ старика Доктор Ен.  — А откуда вам об этом так доподлинно известно?

— Значит, известно, доктор! — невозмутимо ответил ему садовник, — Вы не торопите меня! Я вам все в свое время расскажу!

Итак, с тех сумеречных пор нашей яблочной  страной  стал  править Шарик-Малик,  или,  как  приказал  он  сам себя называть,  великий Малик-Хан-Тенгри-Улы-Первый.  Он быстро набрал себе кабинет министров из своих  же друзей,  — тех самых,  что вертелись вместе с ним совсем еще недавно у ворот сада,  приставая к заморским туристам. И перевез в город свою молодую красавицу-жену… Малик Первый умел говорить красивые слова о национальном самосознании, о независимости нового государства, о своих неустанных заботах о народе, и в первый год его правления люди верили ему и жили с самыми яркими надеждами на будущее. Но уже на второй год стало ясно,  в чем заключалась его забота о народе. Наш первый президент и его приближенные основную часть национального дохода,  который приносили сбор и продажа яблок, забирали себе, а простому труженику,  после того, как тот сдавал государству каждый месяц, к примеру, тонну золотых яблок,  оставляли всего три штуки на пропитание.  И, конечно, в стране не могло не подниматься народное недовольство…

Между прочим,  такая же ситуация была и в соседних странах,  когда-то составлявших одну империю,  и там были свои,  если уж не яблони, то природные богатства,  и,  конечно,  свои Шарики-Малики. И всем этим правителям новых суверенных государств все  чаще  приходилось  задумываться над тем, как обезопасить себя и свое от народного гнева…

Садовник сделал паузу,  очевидно, собираясь с мыслями и вспоминая то  важное из прошлого,  что нельзя было пропустить,  и продолжил.

— Как ни странно,  но с тех пор, как Шарик-Малик стал высоким государственным мужем,  его страсть к азартной игре нисколько не утихла. И все свои дни и ночи он проводил, конечно, не в заботах о своем народе, как он не переставал заявлять,  а за игральным столом, где он сражался в наперстки как с местными,  так уже и с заморскими игроками.  И каждого из них он непременно выигрывал. И получалось, что действительно ему  не  было равных во всем мире…  И Шарик-Малик уже мечтал сразиться с самим Богом этих мест,  — великим Хан-Тенгри…  И снился ему каждую ночь один и тот же сон, словно приходит к нему в царскую палату сам Всевышний и садится за стол, начинает играть с ним в наперстки,  и Малик выигрывает его раз, второй… а на третий Бог хватает его за руку и уличает в обмане. В том, что у него два шарика вместо одного, или вообще пусто…

— Подождите!  — опять прервал старика Доктор Ен.  — А откуда  вам известно об его снах? Это же совершенно интимное…

— Я же просил вас не торопить меня!  — уже с явным укором  сказал садовник. — Потерпите! Вы все узнаете в свое время!

— Др…  др… ииихх! — вдруг опять напомнил о себе советник Дэрдэрик, вероятно, чувствуя, а может, даже и слыша, как вся новейшая история государства в его изложении летела в тартарары…

— На чем мы остановились?  — с некоторым раздражением спросил старик, отводя глаза от советника.

— На снах!  На том, что Бог уличает царя в обмане! — напомнил ему Чхоен, слушавший старика с непритворным интересом.

— Да!  Всевышний хватал его за руку, и в тот же момент Малик Первый просыпался!  Весь в поту и ужасе!  Вскакивал и бежал со страху мочиться.  Но по своей стародавней привычке — не царем же родился! — бежал он не в мраморный туалет,  а во двор — да!  — к яблоневому дереву. Там, под раскидистой яблоней,  глядя на огромную гору Хан-Тенгри, он и облегчался и в своем,  все еще длившемся сне,  молил Бога простить его за его мошенничество…  И,  только вымолив у него прощение, как казалось ему, возвращался к себе в спальню…

Так проходили дни и ночи у Шарика-Малика,  — в играх и в снах,  в которых он продолжал играть, и уже с самим Богом, а после в ужасе просыпался…  Другие же придворные, глядя на него, развлекались по-своему,  — своими играми, а народ по-прежнему тащил, точно мул, свою тяжелую ношу, не осмеливаясь подняться на бунт. Ношу, несравнимо более тяжелую, чем во времена великой империи!

— И однажды, и это событие стало поворотным во всей истории государства, — говорил садовник, уже пристально глядя в глаза Доктору, — к самому королевскому дворцу каким-то немыслимым образом, что казалось в принципе невозможным,  — при царской охране и всяческих суперсовременных охранных устройствах — пробрался человек, пришедший из родного аула Малика Первого,  которого послали его односельчане в надежде на то, что  царь  как  их бывший земляк все-таки вспомнит о них и облегчит их ношу… Сначала гвардейцы хотели вытолкать взашей этого оборванца, но Малик,  поразмыслив немного,  запретил им это делать.  Но не для того, чтобы выслушать и помочь землякам.  А совсем для  другого! …Оставив бедняка во дворе,  прямо напротив дворца,  Малик велел открыть  слугам все окна своей палаты настежь, а после в течение часа, а то и двух, он с  важным  видом прохаживался мимо этих окон,  так демонстрируя своему бывшему односельчанину свое царское величие и непомерную  занятость… А после и вовсе забыл о просителе,  потому как слуги сообщили ему, что приехал очередной заморский игрок,  желавший сразиться  с  непобедимым Маликом в наперстки…

Прошла ночь,  а на утро бедняка нашли мертвым прямо под яблоневым деревом.  Сначала  хотели  просто вынести его тело за пределы царского двора,  но Малик,  узнав о смерти земляка, приказал врачам выяснить ее причину…

Когда тело вскрыли,  то обнаружилось, что этот нежданный и неожиданный посетитель умер от разрыва сердца. А именно, от страха… Стали выяснять дальше,  что же его так могло напугать,  и вдруг обнаружили в его крови содержание какого-то неизвестного врачам вещества, походившего на яд… Экспертиза затянулась на несколько дней, в течение которой врачи  и  фармацевты  окончательно установили,  что бедняга в ожидании царского приема всю ночь с голода грыз яблоки, срывая их прямо с дерева,  под которым и находился.  Тогда призвали королевских ботаников, и те, внимательно изучив плоды указанной яблони, к своему великому изумлению  обнаружили,  что  в  этих  яблоках как раз и заключался искомый яд…  Яд страха,  от которого и умер бедолага,  так и  не  дождавшись встречи со своим великим односельчанином.

— И этой яблоней, — криво улыбнулся садовник доктору, — оказалось то  самое  дерево,  под  которым так исправно и обильно мочился каждую ночь царь, просыпаясь от своих ночных кошмаров… Врачи и ботаники немедленно сообщили о своем открытии приближенным царя,  и те, прекрасно знавшие о его привычках,  пришли по началу просто в ужас,  и несколько дней скрывали от Малика результаты экспертизы. Ведь получалось, что он отравил своей мочой и яблоню,  и — через яблоню — своего  земляка!  Но вскоре Малик,  всегда обо всем помнивший, тем более о таком чрезвычайном происшествии,  затребовал отчет,  и главный судмедэксперт  страны, бледнея от ужаса и не зная, как впрямую сказать царю о причине случившегося, начал свой доклад с того, что сказал: «Ваше Высочество, мы обнаружили, что ваша голубая кровь и, видимо… ваша голубая моча, обладают уникальными,  неизвестными доселе медицине, свойствами, которые в конце концов и погубили вашего просителя!

— Что? — нахмурился в тот момент царь и потребовал объяснения.

— По невыясненным пока обстоятельствам,  — докладывал,  уже дрожа от страха,  первый специалист страны,  — та яблоня,  плоды которой всю ночь употреблял ваш посетитель, была… обильно орошена вашей мочой!

— Что это ты хочешь сказать, подлец? — помнится, возмутился в тот момент находившийся в палате начальник службы безопасности и ближайший друг царя.

— Употребив плоды яблони,  обильно орошенной вашей голубой мочой, — продолжал эксперт, уже прощаясь со своей должностью, местом, родными и близкими, — посетитель и скончался от страха. Сердце не выдержало! — сказал он и схватился за свое сердце,  и наступила убийственная  тишина… И вдруг Малик захохотал и даже захлопал в ладоши.

— Значит, моя голубая моча, — воскликнул он, — наводит на человека страх?!

— Да,  да,  — кивал головой специалист, не зная радоваться ли ему или молить о пощаде.

— Так это же решение всех проблем! — вдруг сделал неожиданный вывод мудрый Малик,  обводя всех присутствующих многозначительным взглядом.  — Ведь так можно держать весь народ в повиновении…  К примеру, орошая яблоневые сады этим диковинным составом!

— Да!  Да! Еще как можно! — вторил ему льстец, подлец и начальник службы безопасности.  — И кроме того,  можно начать выпуск минеральной воды для населения под названием «Королевская»! А также соков и водки!

— Совершенно  верно!  —  хлопнул его по плечу Малик Первый.  – Но тогда мне совсем не нужна твоя служба безопасности!  Также как  МВД  и   оборона!

— И вот,  после этого знаменитого доклада,  — с какой-то  горечью продолжал садовник, — согласно тайному приказу царя под кодовым названием «Уробилин-Мэйджик N 1»,  — а главного судмедэксперта страны с его бригадой с тех пор больше никто не видел! — началось промышленное производство уникального вещества, которое и стало в конце концов секретным  оружием нашего государства,  — использовавшегося как для орошения народных полей,  так и для употребления среди мирного населения в виде не только жидких, но и сухих минеральных добавок…

— Представьте себе, доктор! — вдруг взмахнул руками старик. – Что стало твориться в нашем государстве!

— Во-первых,  над всей страной начали летать — денно и  нощно!  — самолеты, орошавшие  народные поля,  а по дорогам — туда-сюда – ездили бочковозы с драгоценной минеральной водой под  названием  «Королевское здоровье»! Во-вторых, в срочном порядке расформировывались и упразднялись все силовые министерства, понятно, за ненадобностью, а вместо них образовалось одно главное… Министерство мелиорации и пищевой промышленности! И министром этого  монструозного спрута, — с усталостью в голосе говорил старик, — назначили…

— Вас!  — догадался Чхоен,  уже давно подозревавший о том,  в чем заключалась роль старика в новейшей истории этого государства.

— Да, меня, — сказал садовник и опустил голову. И — нахмурил плечи.

— Значит,  вы были самым верным другом царя?  — не  без  ехидства спросил доктор Ен.

— Нет!  — нервно воскликнул садовник. — Я никогда не был ему другом! А был нанят в царский двор как садовник!

— Как же вам тогда удалось совершить такую стремительную карьеру? — опять же с издевкой спросил Чхоен.

— Я ничего специально не добивался!  — поднял наконец свои  глаза старик, казавшиеся теперь мутными.  — Я просто был влюблен в царицу! А она в меня!

— Ага!  — радостно воскликнул доктор,  которого было  трудно  чем-либо  удивить. — Значит, опять любовный треугольник? …Ну а почему же царь избрал вас на это место?  Ведь по закону треугольника вы даже и приятелем его не можете называться!

— Это так. Я и не был его приятелем! — согласился с ним садовник. — Его выбор пал на меня только в связи с его особенными отношениями  с царицей. Не то, чтобы он боялся ее, но — всегда к ней прислушивался… А насчет ее любовной связи со мной, по-моему ему было все равно! А может, он так странно любил ее… В общем,  Мира настояла на моей кандидатуре,  потому что боялась, что безумный Малик отравит в конце концов и нас всех…

— Так почему же вы так не любите вашего,  так сказать, преемника? — с  кривой  улыбкой спросил доктор и взглянул на совсем затихшего советника Дэрдэриха.

— Не смейте так говорить!  — гневно воскликнул садовник.  — Это и сравнивать нельзя! Мы с Мирой  любили друг друга! И только потому терпели все безобразия и выходки царя! А нынешняя царица и это ничтожество — просто животные! Грязные, похотливые и вредные животные!

— Допустим, — сдержанно закачал головой доктор, не желая вступать в спор с садовником. — Хорошо! Рассказывайте дальше!

— Дальше? — вздохнул садовник и снова вздрогнул плечами. – Дальше началось  победоносное шествие Великого Малика по миру.  Хотя открытие уникального яда и хранилось в тайне, слухи о харизматических свойствах правителя яблочной страны мгновенно разлетелись по всему миру.  И торговцы из разных стран уже боялись покупать наши  яблоки.  И  даже  год держали  против  нас экономическую блокаду!  Пока не пришли к джентльменскому соглашению, — не отравлять продукцию для импортеров!

— Как чудно!  — улыбнулся Чхоен. — А Вася сказал, что эта блокада была устроена внешними врагами из-за зависти…

— Из-за страха! Все зарубежные государства заранее боялись Малика Первого!  А представьте себе,  что творилось в королевском дворце! Министры неупраздненные и упраздненные,  и все придворные боялись Малика пуще огня, и не знали на самом деле, травятся ли они, к примеру, дома, ужиная в кругу семьи,  или нет,  — этими самыми его жидкими-не жидкими биологическими добавками!  И конечно, уникальные особенности организма Малика  в  первую  очередь  изменили самого его! …Если Малик прежде все-таки боялся каких-то своих тайных темных грехов,  то теперь, казалось ему, весь мир — земля и небо! — лежал у его ног! …И по-прежнему  никто не мог победить его в игре в наперстки! И снился ему каждую ночь уже другой сон…  И если вы спросите меня сейчас,  откуда мне об этом известно?  — с горькой ухмылкой сказал садовник. — То я отвечу, что он сам мне с царицей на следующее утро и рассказывал! О том, как приходил к нему ночью сам Великий Хан-Тенгри,  — вкушал его отравленные яблоки, отпивал  его  отравленной минеральной воды,  а после играл с ним в наперстки,  — между прочим, уже официально объявленные Маликом государственной игрой! — играл и проигрывал, раз за разом, проигрывал свои горы,  равнины,  леса, небеса, облака и звезды, и, проиграв все, бухался перед ним на колени,  ползал,  плакал и просил его простить ему, Богу,  все долги,  и великодушный Малик его,  конечно,  прощал и отпускал  до следующего  сна…  И,  конечно,  Малик больше не мочился по ночам под своим яблоневым деревом, в ужасе вымаливая пощады у Всевышнего за свое мошенничество…  И так шли год за годом,  и вся страна, как один слаженный механизм,  — на винтиках и колесиках простых людей, работала на одного Шарика-Малика, и близился его шестидесятилетний юбилей, воспринимавшийся им,  конечно, как некий итог его славного царствования… И в  своем  царском великолепии при всеобщей нищете народа устроил Малик грандиозный праздник… И были созваны им почетные гости со всех стран мира,  — а попробовали бы они отказаться! — криво усмехнулся старик, — и был отремонтирован по этому поводу весь столичный город на европейский лад, и длился этот праздник целых две недели, и все пировали, ели, кутили,  поздравляли юбиляра, и вот в последний день этих мировых торжеств,  поздно вечером,  вдруг подошел ко мне сам царь и сказал о том, что слышал… голос, — голос самого Хан-Тенгри! — и этот голос назначил ему  встречу ровно в полночь на королевской аллее…  И Малик приказал мне идти с ним…

— Помню,  — закачал головой старик, — в тот момент я страшно растерялся и не знал,  верить ли царю… Я спросил его, как он собирается провести со Всевышним время?  И не станет ли он играть с ним в наперстки? …  — И это тоже!  — кивнул он.  — Но сначала я хочу угостить его своими золотыми яблоками! — сообщил он мне и так хитро подмигнул.

— Побойся Бога, Царь!- воскликнул тогда я.

— Молчи! — ответил он мне, — И никому об этом ни слова!

— И вот ровно без четверти двенадцать мы сели с ним в кабинку фуникулера, и доехали до королевской аллеи, что проходит краем этого сада, — показал рукой садовник, — И пошли мы по аллее, мимо ночных фонарей,  сквозь анфиладу беседок,  стены и своды которых были сплетены искусно из ветвей виноградников…  и — дошли до самого конца.  И дальше не было хода, а только дикие горы, обрывы и скалы, и перед нами висела полная луна, а прямо под ней темнела великая и огромная гора Хан-Тенгри,  вокруг же нас низко парили облака,  и где-то ухала сова, и пищали летучие мыши…  Мы стояли и ждали назначенного часа,  и,  взглянув на Малика, я понял, как нам обоим было не по себе.

— Двенадцать!  — помнится,  бумажным голосом произнес тогда царь, посмотрев на свои наручные часы.  — Ну где же он?  И в тот же момент к нам с горы стало быстро спускаться пятицветное облако. Опустилось, нависло прямо над нами, и вдруг с электрическим треском лопнуло. И перед Маликом,  стоявшим на несколько метров впереди меня,  предстал сам Бог Хан-Тенгри.  — Да,  я видел его! — взволнованно воскликнул садовник. — Он был огромного роста,  раз в два выше царя,  и во столько же шире  в плечах,  лица же его я отчетливо не видел,  и значит, не имел права на это,  — только точеный,  словно стальной профиль,  посыпанный серебром лунного  света,  а на голове у него была такая высокая,  расширявшаяся кверху тулья, украшенная как будто бы бриллиантами.

— Так кто же из вас великий Малик Первый? — услышал я его величавый голос, и снова где-то заухала сова, и запищали летучие мыши.

— Я, — не без робости в голосе ответил царь и сделал шаг навстречу Богу.

— Чего же ты хочешь от меня?  — с какой-то насмешкой, как показалось мне, спросил Бог царя.

— Приобщиться к Вашему Сану! — восторженно воскликнул Малик и отвесил ему низкий поклон.

— А достоин ли ты этого, раб мой? — задал ему свой следующий вопрос Хан-Тенгри.

— Да,  великий Хан-Тенгри! — тут же выпалил царь и приосанился. — За пять  лет моего правления наша яблочная страна восстала из нищеты и разрухи, укрепилась державно,  заявила о себе всему миру,  да  так,  — ловко лгал  Малик  Первый, — что многие сильные мира сего стали уважать нас и даже бояться!

— Ну  а чем ты докажешь свои слова?  — чуть-чуть качнул своим головным убором Бог,  и тогда я снова понял,  что все это мне совсем  не казалось.

— О,  Всевышний! Я принес тебе на пробу свои золотые яблоки! – не медля ответил ему царь, держа за спиной в руках своих два яблока, одно из которых — я точно знал! — было отравленным. — И нет лучшего доказательства моим словам, чем эти драгоценные плоды!

— Ну,  что ж, раб мой, нарушивший мой покой, давай отведаем твоих яблочек! — сказал Хан-Тенгри,  — да, именно так он и сказал: не яблок, а яблочек…

И наступила ужасная пауза, и я внимательно следил за руками Малика, и казалось,  все окрест,  — и земля,  и горы, и небо, и деревья, и звезды, и  притихшие  ночные твари, ползучие и летающие,  —  все и вся следило за выбором Малика, каким из яблок он угостит Бога самого Великого Хан-Тенгри, — правым или левым, левым или правым, и я еще надеялся, что Малик усмирит в себе свою гордыню и низость,  и все тогда, — и в стране, и с ним, — переменится к лучшему, ведь любой мерзавец и подлец, так я думал тогда, когда-нибудь получает шанс преодолеть себя, но — нет! — Малик вынес из-за спины свою левую руку, которой он как левша всегда во время своих игр и жульничал.

— Вот,  откушайте-с,  Всевышний!  —  угодливо произнес он и опять низко поклонился.

И Хан-Тенгри  взял  это отравленное яблоко,  и какое-то мгновение разглядывал его,  как будто любуясь им, а после поднес его ко рту, и в тот момент я подумал…  я, честное слово, так подумал! неужели он съест его,  Сам Бог? Неужели и он окажется одураченным? И я даже опустил глаза от ужаса,  чтобы не видеть невозможного… И в следующее мгновение раздался страшный хрип и стон,  и я увидел,  как Бог — о,  ужас! — схватив неверного Малика за волосы,  уже поднимался с ним в воздух, и, размахивая им,  как какой-то тряпичной куклой, стремительно скрылся за склоном горы.

— В первые минуты я не знал, что делать, — рассказывал садовник с бледным лицом,  — и стоял как вкопанный, а вокруг меня роем, точно безумные, носились облака, зловеще ухали совы, непонятно, откуда взявшиеся,  а летучие мыши то и дело пытались вцепиться мне в волосы, верно, так,  по-своему, по-звериному, желая отомстить мне за дерзкую подлость того,  кому я служил… И вот я взмахнул руками, разрубая всю эту жуткую  ночную  круговерть,  и  — побежал вперед,  вдоль склона горы,  по узенькой тропке,  наступая на камни,  осыпавшиеся под моими  ногами  в пропасть,  — пробежал и увидел вдруг впереди нечто белевшее в сумерках и походившее на мельницу…  — старик замолчал, прикрывая ладонью глаза, видно, заново проживая те давние и ужасные события.

— Я приблизился к этой фигуре,  и… нет, сначала я зажмурился, а потом снова взглянул…  и увидел перед собой царя,  с широко расставленными в стороны руками и ногами,  — в самом деле,  как мельница! – с силой посаженного на осиновый кол, и глаза его были вытаращены от ужаса, а изо рта у него торчало яблоко,  очевидно, то самое, которым он и хотел отравить великого Хан-Тенгри…

Тут садовник замолчал и, взглянув на доктора, сказал: «Вот свидетелем каких событий я оказался!  И вы первый, кому я об этом рассказываю!» И опять замолчал,  и тут же о себе напомнил лежавший в траве советник Дэрдэрик: «Ихх-ихх!»

— Вы рассказывайте, пожалуйста! — поторопил его доктор Ен. — А то наш Васенька вот-вот и очнется!

— На следующий день, — рассказывал старик дальше, — начался невиданный до тех времен град,  который длился целых две недели, и перебил все яблоневые сады в стране, и я помню — я до сих пор помню! — как царица, уже зная от меня, что на самом деле случилось, то и дело выбегала в сад,  рвала на груди рубаху,  билась головой о землю,  и кричала:  «Проклятый! Проклятый! Все… обоссал!»

— Он действительно все обоссал!  — печально кивал головой  садовник.  — После того ужасного града, посланного на нашу землю рассерженным Богом в отместку за все подлости нашего царя, как ни странно, сохранившего только этот королевский сад,  в котором мы сейчас с вами находимся,  может,  в назидание будущим правителям,  — после этой божьей кары  и тайных похорон изуродованного тела Малика Первого началась новая эпоха…

— Как вы думаете, — вдруг обратился садовник к доктору, — как может называться новый век земли, которую — всю! — обоссали?

— Обосанный, надо полагать, — скромно предположил доктор Ен.

— Вы почти угадали!  — сказал старик,  — наступил ржавый век! И к правлению страной пришел сын Малика Первого и бедной Миры — Малик Второй!

— И что… неужели стало еще хуже? — забегая вперед, спросил доктор.

— Несравнимо хуже!  — подтвердил садовник. — Хотя, казалось, хуже уже не могло и быть!  Но,  оказывается,  могло… Ибо Малик Второй, от которого еще в самом начале совместной жизни сбежала жена, был попросту пьяницей-вором-наркоманом-извращенцем-предателем, — в общем, черной истасканной душонкой,  не имевшей никакой цели своего правления  кроме одной:  хапать, насиловать, все и вся разрушать, даже то, что построил для себя его алчный и нагнавший стольких страхов на мир отец!  О, бедный наш народ! — тяжело вздохнул старик. — Он не знал, с какими ужасами и мерзостями после месячного траура и коронования Малика Второго он еще столкнется!

Если Малик Первый привел с собой во дворец всех  своих,  нечистых на руку, приятелей, — картежников-шулеров, игроков в наперстки, желавших просто обогащения,  то его сын в  одно  мгновение  заселил  дворец маньяками, убийцами, наркоманами, содомитами, и, конечно, всем им раздал министерские портфели!…  Раздал и навсегда забыл о своей стране, о своем народе,  утопая в неостановимых пиршествах, вакханалиях… Министры же немедленно присоединились к нему, а подчиненные им чиновники стали  самым откровенным образом расхищать казну,  и по пустым селам и городам,  в которых люди лишний раз боялись выходить на улицу, сновали туда-сюда черные банды нелюдей,  грабивших дома,  магазины,  встречных  прохожих, а если не попадались люди, то просто, забавы ради, убивали и расчленяли кошек,  собак и даже птиц… Понятно, что в тот период многие граждане просто убегали всеми правдами и неправдами из этой  страны,  а  романтики,  которых почему-то становилось все больше и больше, упорно искали всевозможные дикие,  безлюдные места:  уходили  в  леса, поднимались в горы,  спускались под землю,  — и поселялись там, а были даже и такие чудаки,  которые находили какие-то заброшенные трубы  огромного диаметра и неизвестного происхождения и,  объявляя их — по одним им известным, тайным причинам — не иначе, как трубами Бога, а себя — искателями рая на земле, без оглядки исчезали в них навсегда!

— Помню,  — говорил старик с лицом, полным отчаяния, ведь во всех этих несчастьях и бедах заключалась, очевидно, и его вина, — как прямо в царский дворец посольские работники одного государства в негодовании привели своего гражданина, этнолога по профессии, которого за несколько дней его пребывания в нашей стране успели ободрать при  въезде  как липку таможенные чиновники,  после — ограбить на улице грабители и изнасиловать местные проститутки…  А все,  что было  в  арендуемой  им квартире,  — личные вещи, книги, остававшиеся деньги, — подчистую смел то ли хозяин дома, то ли участковый милиционер. И этот бедняга-ученый, приехавший к нам изучать быт,  традиции и культуру — ха-ха!  — местных  жителей, плакал перед нами, как ребенок, то ли жалея себя, то ли радуясь тому, что все еще жив, и все рассказывал нам о том, что в каких-то их древних сказаниях таких существ,  что он встретил на нашей земле, — кто  обликом люди,  а на самом деле звери — называли Ульдонами!  С тех пор я и стал называть нашу страну, да и соседние, что когда-то составляли империю, — одной страной Ульдонией!

— Но слава Богу! — вдруг улыбнулся садовник, так мучительно переживавший за свой народ,  — Век правления  Малика.  Второго оказался не долог!  И в своем неумеренном пьянстве и прелюбодеяниях он умер, не дожив до сорока лет! Умер прямо в наркотическом сне, так и не проснувшись, лежа на какой-то безобразной обкуренной девке! И сразу же после его смерти Мира,  мать его,  думая о престоле,  догадалась зарегистрировать  клиническое  сумасшествие своего старшего внука или сына Малика Второго — Шарика Третьего!

— Сын Малика Второго был сумасшедшим? — удивился доктор.

— Да!

— Почему  же  в  этой  царской династии такая дурная наследственность?

— Как  почему?  — в свою очередь удивился садовник.  — По причине ядовитой крови и мочи ее основателя… Но не такой уж и дурной была их наследственность! — тут же добавил старик, — Ибо — вы забыли, ради кого я вам все это рассказываю?  — был еще Малик Третий, младший сын Малика Второго и внук Малика Первого!

— И вот на престол,  — с явным облегчением вздохнул  садовник,  — взошел  это светлый парень!  И началась совсем другая эпоха!…  Малик Третий первым делом выгнал из дворца всех Ульдонов,  порочных и безобразных приятелей своего отца, и набрал себе команду из самых настоящих умниц и деловых парней,  — также, как и он, учившихся в Европе, успевших объездить весь свет, и самое главное, страшно переживавших за свою поруганную Родину!  В необычайно короткий срок силами новоорганизованной  армии,  верной  Малику Третьему,  как самому Богу,  были пойманы, схвачены и посажены в тюрьмы все нечистые на руку чиновники и бандиты, а хорошие, ни в чем не повинные люди, были выпущены на свободу!

— Затем,  — уже с удовольствием рассказывал даже порозовевший лицом садовник, — Малик Третий взял кредиты у богатых стран, и за полтора года,  даже без золотых яблок, которые больше не росли в наших краях,  наладил экспорт других природных богатств,  которыми, слава Богу, была все еще богата наша земля,  а также производство всевозможных товаров!…  Я помню, как радовалась успехам своего внука Мира и как помолодела она в те времена,  как снова запылали наши с ней чувства! Да, наши сердца снова объявили себе каникулы!…  За каких-то два года,  — торжественно говорил старик,  — страна по всем социально-экономическим показателям подошла к тому уровню, на котором находилась в самом начале правления Малика Первого,  или сразу же после развала Великой Империи… Круг замкнулся, а дальше начался экономический рост… И медленно, но верно, росло благосостояние наших граждан. Кредиты же постепенно возвращались, а местные деньги все более укреплялись, уровень преступности неуклонно сходил к нулю, и однажды наступил тот самый момент, когда Малик Третий позволил себе вздохнуть в полную грудь, и оглядеться… — старик на мгновенье затих и почему-то опять погрустнел.

— Я бы назвал этот век золотым,  или, на крайний случай, серебряным,  — грустно улыбаясь доктору,  продолжал садовник, — Но я оказался бы не прав!  Потому как ни социальные или экономические успехи в стране,  ни  снижение  преступности,  ни рост материального благосостояния граждан, ни что-либо еще, — не являлось характерным для этой эпохи!

— А — что? — пытливо спросил доктор.

— Сейчас, сейчас, — закивал головой старик. — Сначала о Малике… Наконец вздохнув от государственных дел, Малик Третий, оглядываясь окрест, вдруг обнаружил, что он… совершенно один. И той царской семьи, которая у него как бы была, на самом деле и не было! Его супруга царица Лейли,  алчная и корыстная женщина,  наверняка  дочь  какого-нибудь ульдона,  видя,  что страна медленно,  но верно богатеет, а с ней и их царская семья,  то есть, сама она в первую очередь, успокоившись, бросилась в свою тайную, а может, и не тайную жизнь со своим лысым советником…  А другие родственники и как бы друзья,  приятели, приближенные,  также незаметно отошли от царя, потому как он им пока не был нужен…  И Малик Третий загрустил, — ведь он был еще совсем молодым человеком: тридцать с небольшим лет! — загрустил, переполняясь томлением по неведомому и сердечному,  и томление его никак не могло найти  себе выхода…

— И однажды во время своей заграничной командировки он встретил — а как это именно произошло, никто, конечно, не знает! — женщину, в которую бесповоротно влюбился! И так он не влюблялся никогда! И начались его тайные поездки и свидания!  А народ, который его беззаветно любил, незамедлительно — сердцем своим! — почувствовал произошедшую с ним перемену!  Сердечную перемену…  И началось что-то невероятное! — воскликнул старик и даже взмахнул руками.  — Люди вслед за своим президентом бросились в тайные и любовные приключения,  в сердечные безумства, отбрасывая в сторону все общественные приличия и табу!  Запреты своего рассудка… Вы понимаете, что произошло?! — спросил оживившийся садовник доктора.  — Ведь за все время,  пока людьми правил глиняный Бог, а после  Малик Первый со своей голубой мочой,  а после его звероподобный сын, — за все эти времена неволи, бедствий, катаклизмов, массовых отравлений и страхов,  кровавых злодейств, — у людей совсем не было времени…  любить и даже влюбляться!… Вы понимаете, какой век вдруг с приходом Малика Третьего нежданно-негаданно наступил для людей, и вообще для человека?  — мечтательно глядел на доктора садовник-романтик. — Век страстных и нежных любовников! Век истинных героев! Или героев человеческого сердца!  — воскликнул старик и замер,  задумчиво  глядя  в даль.

— Примерно год… Год с небольшим длился для людей  этот  тайный праздник сердца!  Вопреки всем семейным обетам и обязанностям. Вопреки общественным приличиям.  И всякой прочей чепухе! …И  однажды  Малик вернулся  из  очередной  — для всех — загранкомандировки и как человек честный и искренний объявил царице и всем придворным,  что у него есть возлюбленная,  и он не может без нее жить. И потому он расторгает брак и снимает с себя царские полномочия…  Благо, государство уже находилось вне кризисов и опасности…  И наконец:  он желает навсегда покинуть эту страну!…  О, что тут началось! Вы представить себе не можете!  Паника во дворце, объявление государственного переворота, истерика,  тревоги и страхи…  Родина в опасности! И, конечно, царица Лейли  больше  всего переживала за свои царские богатства,  которые,  как она была уверена,  Малик собирался коварно увезти с собой!… В конце концов,  в тот же день, подло обманув царя, они заперли его в темнице!… Но спустя месяц,  и никто до сих пор не знает,  как,  Малик  умудрился сбежать из дворца,  и после тайно покинуть страну! …В те времена вся армия и отряды милиции уже были брошены по приказу царицы на борьбу  с неверными,  — любовниками и любовницами.  По всей стране! И формировались отряды из добровольцев:  обиженных и  оставленных  мужей…  или, иными словами, отряды ОМОН, или отряды оскорбленных мужей особого назначения… Таким образом,  — с горькой насмешкой говорил садовник,  — из-за своих жлобских интересов верховная власть в лице сребролюбивой Лейли объявило беспощадную войну никому иному,  как Самому Его Величеству  Человеческому Сердцу!!

А эта история уже была знакома Доктору Ену, когда-то сидевшему во дворцовой темнице, но он, конечно, вежливо молчал.

— Ровно год назад, — продолжал свой рассказ садовник, — была впервые отпразднована новая независимость государства, заключавшаяся в независимости от — чего бы вы думали? …- человеческих чувств!  И я не шучу! Так и было официально объявлено! И была сформулирована новая политика государства!  Догмат семьи, семейный порядок, семейное благополучие… А если кто никак не мог обойтись без любовника или любовницы, то разрешалось жить втроем…  Только легально,  регистрируясь в соответствующем департаменте…  К  тому  времени  Малик Третий был еще не найден! Но через три месяца лучшие сыщики страны  нашли  и  его! …И так, — кажется,  заканчивал свой рассказ садовник, — бунт человеческих чувств был подавлен!  Но все равно!  — вдруг улыбнулся он, — Люди даже за такой  короткий срок успели познать любовь!  Успели познать человеческое счастье, пусть даже в крупицах и — какие-то мгновения!

— И все равно,  — улыбался садовник,  — я знаю,  что человеческое сердце еще восторжествует над всем этим утробным мракобесием!  Да! Да! Обязательно восторжествует!  — воскликнул он и наступила пауза,  а садовник задумчиво улыбался чему-то,  очевидно, пусть медленно, но приближавшемуся счастливому  будущему  человечества,  а доктор тем временем внимательно изучал его и вдруг спросил:

— Скажите,  уважаемый,  если это не тайна,  вы по-прежнему любите царицу?

Старик на  мгновение растерялся и даже покраснел,  но после справился с собой и сказал:

— Я люблю память о ней!  Ведь сейчас она совершенно безумна! Мира часто приходит сюда, простоволосая, порой прямо в спальном платье, ходит по саду и ищет,  зовет меня.  А встретив, не узнает, идет дальше и снова зовет меня! А потом ее ловят слуги, и поскольку она обыкновенно дает им отпор,  надевают на нее смирительную рубаху и уводят во дворец. — медленно говорил старик,  судя по лицу его, с большим трудом для себя, — Все отгорело, доктор… А вообще-то, с тех пор, как я вернулся к своей прежней работе,  я живу в саду,  и моя семья, мои близкие, — вот эти цветы, — обводил он сад руками, — и эти яблони, эта трава, это небо над головой… Вот так, доктор! Кажется, я вам все рассказал, и мне пора идти — вздохнул он и поднялся с камня, — И на прощание, могу ли я попросить вас об очень важном для меня?

— Да, конечно! — встал вслед за ним доктор Ен.

— Ведь вы приехали лечить, а точнее, помочь Малику Третьему?

— Да…

— Как вы понимаете, он не нуждается ни в каком лечении! А вот помочь… — вздохнул старик и опустил глаза.

— Ну что вы, говорите! — приободрил его Чхоен.

— Я не знаю,  как вы ему поможете! — вдруг пылко заговорил садовник,  — И что вы в конце концов решите! Но — обещайте мне, что его любовь не пострадает! И эти царские негодяи ничего плохого ему не сделают!  Поймите,  сейчас наступает новый век… И какой он будет, зависит главным  образом  от  того,  как  сложится  в дальнейшем судьба Малика Третьего! И значит, — пристально глядел он в глаза доктору, — этот век будет  зависеть и от вас!  И пусть — обещайте мне!  — наконец наступит Век для Человека!

— Обещаю вам! — легко откликнулся доктор Ен.

— А иначе… — замер старик.

— Что, говорите?

— Иначе наступит век тех самых ульдонов!

— Да-да! Я обещаю вам! — подтвердил доктор Ен, для всех и для садовника знаменитый доктор, а на самом деле Дьявол или Бог беспощадного зрения,  —  уже начинавший свое победоносное шествие по земле с этой — такой смешной и ужасной — страны, и обещание его было чистым и искренним, таким же чистым, каким могло быть его новое — нечеловечье — сердце.

— Спасибо вам!  — воскликнул садовник и хотел даже обнять его, но постеснялся, и может,  правильно, ибо — кого бы обнял этот бедный сентиментальный старик через какое-то мгновение?

Он попрощался с доктором и медленно пошел в глубину своего  яблоневого сада,  и  Чхоен еще некоторое время глядел ему вслед,  и нельзя было сказать,  что с плохими и черными мыслями, а скорее, — с  серыми: еще один человек, или — что то же самое — несчастный, замученный своими же собратьями по земле.

Когда старик скрылся из виду, доктор направился к кабинке фуникулера, но,  заслышав знакомый звук, вернулся обратно, — к мирно дребезжавшему в траве царицыному советнику по половым вопросам.

— Васенька!  — ласково похлопывая по щеке,  стал будить советника доктор. — Вставайте!

— Др-др-их! — не хотел пробуждаться Дэрдэрик.

— Вася, нам пора! — стал тормошить его за плечи Чхоен.

— Др-др…!  — быть может, пытался завести в себе какой-то тайный моторчик Василий, чтобы очнуться, но — пока не получалось.

— Василий! — закричал тогда доктор, со скрежетом вытаскивая у него изо рта микрофон, и наотмашь, с силой, ударил его по лицу.

— Что? Что? — тут же очнулся советник, присел, стал судорожно оглядываться по сторонам. — Где я? Господи, что со мной было?

— Вы рассказывали мне новейшую историю вашего государства!  — напомнил ему Чхоен. — А после заснули… И я не стал вас будить!

— О,  Боже!  — наконец поднялся с земли Василий. — И вы, что, все это время ждали, когда я проснусь?

— Представьте себе!  И еще бы ждал,  но стало темнеть!  — ласково улыбнулся ему  Чхоен,  решив не выдавать садовника.  — Вы не беспокойтесь! Я не терял времени даром!  Наслаждался местными видами  и  дышал свежим воздухом!

— Ччерт!  Ччерт!  — стал отряхивать себя от травы и пыли советник Дэрдэрих, — Я же не имею право засыпать во время работы! …Какой конфуз!  И прямо перед вами,  таким почетным гостем!  — отряхивал он свои колени,  и вдруг в той же позе замер,  и — снизу вверх, с заискивающей улыбкой,  взглянул  на доктора.  — Вы уж простите меня за такую оплошность! И, пожалуйста, не говорите об этом никому во дворце!

— Никому,  никому,  Васенька! Я все понимаю! — с улыбкой похлопал его по плечу доктор.  — У вас,  советник,  весьма тяжелая работа, и от нее, как и от всего в этой земной жизни, надо иногда отдыхать!

 

 

* * *

 

Пока Чхоен со своим незадачливым историком-экскурсоводом  возвращался в кабинке фуникулера во дворец,  он все более отчетливо понимал, что в этом царском дворце со стихией любви ему и нет особенной необходимости бороться, ибо если эта любовь и обитала, так, согласно его сегодняшним наблюдениям, только в двух фигурах, — в старике-садовнике, так пылко воспевшем ему век страстных и нежных любовников, и в самом Малике Третьем,  разлученном со своей возлюбленной и пребывавшем сейчас в подвальной темнице. Решение насчет Малика уже несколько раз приходило ему на ум, такое простое и в то же время такое неожиданное, что доктор то  и дело отгонял его от себя,  как назойливую муху,  желая в нем еще раз и окончательно утвердиться.  А что касается несчастного садовника… то его он решил совсем не трогать, ибо знал и даже своим беспощадным, пронзительным зрением уже видел,  что произойдет с ним ровно через год:  вслед за своей, окончательно сошедшей с ума возлюбленной,  старик оторвется от земли и — повиснет на ветке яблони этаким бессмысленным плодом,  конечно,  рядом с царицей,  — два полых тела,  оставшихся без любви,  и провисят они так бок о бок, всю ночь, пока на утро их не обнаружит охрана.

И вот когда  кабинка фуникулера наконец остановилась, и они с советником сошли на балкон,  где их  уже  поджидал  Бонапарт,  несколько встревоженный их долгим отсутствием,  доктор попросил обоих немедленно препроводить его в темницу к Малику,  чтобы взглянуть на него,  —  без царицы,  — непредвзято, и окончательно утвердиться в своем медицинском решении.

Что и было без обсуждения сделано: снова до лифта, на лифте вниз, по лестнице,  по темному коридору,  мимо сонных гвардейцев,  — где начальник охраны? вот! открывайте! начальник подчиненному, а подчиненный своему подчиненному,  и — наконец вошли: сыро, душно, все тот же обкуренный охранник-болван,  встали перед клеткой:  позовите его! Охранник за палку и только по прутьям стучать, как Малик сам вдруг вышел на освещенную середину клетки,  как на арену,  — казалось, тихий уже и робкий, и чем-то даже перепуганный,  словно он уже чувствовал, что судьба заносила над ним свой карающий меч.

— Вы извините за нескромный и наивный  вопрос,  —  начал  вежливо доктор,  уже ему,  царю,  не представляясь.  — но вы до сих пор любите свою возлюбленную?

— Да!  — легко и просто, без всяких, ответил ему царь и стал медленно приближаться к доктору.

— Но  вы  же понимаете,  что вы должны остаться как символ вашего государства в этой стране и в этом дворце,  — сказал Чхоен,  — и значит, вы никогда не сможете увидеть ее!

— Только если чудо случится! — насмешливо хмыкнул советник Дэрдэрик, стоявший справа от доктора, и этим вызвавший раздражение у Ена.

— Что бы ни случилось со мной, — сжимая прутья, тихим, но твердым голосом  говорил Малик 3-й,  — физически или душевно,  и как бы меня в будущем ни размазывали по стене, в какое бы пятно или точку не превратили,  я все равно… все равно — каждой клеточкой своей души и памяти — буду любить мою  Исиду! — сказал Малик и так взглянул в глаза доктору,  что у того немедленно заболела голова, — ох, уж эта человечья любовь и вера!… Но что она против моего НИЧТО?

Он вспомнил,  что  такой  же взгляд он встретил однажды в поезде, казалось,  давным-давно у девушки по имени Анна, так походившей на его земную возлюбленную, — о которой он вспоминал сейчас своим новым сердцем без всякого сожаления,  и,  глядя в глаза царю,  способный глядеть сквозь  толщу  времени и пространства,  он вдруг увидел совсем другое: вечер и повсюду толпы людей,  веселье,  — девушка выпрыгивает из окна, разбивается насмерть…  паника и крики, тоненькая струйка крови из ее алого рта,  — что это? — на мгновение задумался Чхоен, но не сумел ответить…  да и мало ли что ему может видеться? Он отошел от клетки и, взглянув на советника, сказал: «Мне все ясно! Вопросов больше нет!»

И вот все втроем они двинулись обратно,  и опять загремели двери, и в коридоре гулко раздавались шаги, а потом загудел лифт, поднялся, и наконец, выбравшись из тюремного подземелья, доктор, опять же не желая терять времени даром,  приказал советнику срочно созвать на  консилиум лечащих врачей, а Бонапарту — проводить его в совещательную комнату.

По дороге император, видя по лицу доктора, что тот уже принял решение насчет царя,  то и дело спрашивал его об этом,  но Ен ничего ему стойко не говорил,  ибо впереди еще было обсуждение с врачами,  и, конечно, последнее слово оставалось за царицей. Наконец император привел доктора, а на самом деле Дьявола — не уставал он потешаться над доверчивостью людей!  — в стеклянную комнату,  а сам остался за стеклом,  и Ён,  усевшись во главе стола, стал ждать врачей, которые вскоре и появились, тонкий и толстый, с бородой и вообще, без всякой растительности, оба такие разные, но оба одинаково хмурые и озабоченные, и Ен снова вежливо поприветствовал коллег и начал говорить.

— Уважаемые коллеги,  — говорил он монотонным бесцветным голосом, —  только  что я снова обследовал нашего дорогого пациента,  задал ему несколько вопросов.  И пришел к решению, которое и хотел бы с вами обсудить…  Но сначала ответьте мне еще раз, правильно ли я понял необходимые условия нашей задачи.  Во-первых:  царь должен во что бы то ни стало остаться во дворце.

— Да!  — дружно кивнули головами сидевшие по разные стороны стола врачи.

— Тогда второе:  — с удовлетворением произнес Чхоен,  —  Судя  по всему,  оставлять  президента в том же психическом состоянии и пичкать его всевозможными успокоительными лекарствами бессмысленно.  Ведь  однажды,  уже находясь в таком режиме,  он все равно сбежал к своей возлюбленной?

— Да,  коллега,  к сожалению,  это так! — снова согласились с ним тонкий и толстый.

— Тогда  мое  решение  будет следующим!  — твердо сказал доктор и прежде чем изложить его,  вдруг взглянул на  Бонапарта,  причем  таким долгим и пристальным взглядом, что даже врачи, не понимая, в чем дело, в недоумении начали глядеть то на него,  то на стоявшего за стеклом, а — стоявший за стеклом,  как преданный солдат, которым он и являлся, не мигая глядел в глаза своему командиру,  понимая всю важность наступавшего  момента,  и только когда Ен отвел от него свой взгляд,  позволил себе расслабиться и уже с интересом разглядывал  всех  троих,  пытаясь понять по их губам, глазам и жестам, о чем они так спорили…

А они действительно спорили,  — да еще как,  выслушав предложение заморского доктора,  толстый и лысый начал размахивать руками и что-то кричать,  а длинный и худой, с треугольной бородкой, закрывал лицо ладонями и чуть ли не плакал.

Доктор Ен же с абсолютно непроницаемым лицом молча глядел  то  на одного,  то на другого,  и скорей не как на коллег, высказывавших свое мнение,  а как на своих возможных пациентов… Затем также внезапно он снова взглянул на Бонапарта, и по его взгляду император понял, что пора вызывать царицу,  которая и разрешит их спор,  и только он  за  нею тронулся,  как увидел,  что навстречу ему уже шла сама Лейли, со своим неотступным, как тень, советником, — приподнимая полы длинного платья, с каким-то лукавым выражением лица.

— Вы очень вовремя,  Ваше Высочество! — улыбнулся ей император. — А то я за вами было… Там, кажется, без вас никак не могут решить!

— Конечно,  без меня ничто никогда не решается! — игриво  сказала царица и уже с другим — хищным  выражением лица проследовала с советником в стеклянную комнату.

Бонапарт вернулся на место и стал следить за дальнейшим — безгласным и беззвучным — развитием событий.  Теперь уже оба  лечащих  врача, размахивая руками, что-то живо объясняли своей хозяйке, и царица кивала головой, переводя взгляд с одного на другого. Доктор Ён же по-прежнему сидел с ничего не выражавшим лицом и лишь иногда подмигивал советнику, с которым,  видно,  так решил Бонапарт,  успел во время прогулки по саду подружиться.

И вдруг царица Лейли звонко захохотала,  да так, что даже император услышал через стекло,  и хохотала она долго, без остановки, хваталась даже за свой круглый живот,  и уже сама подмигивала своему советнику, а заодно  оторопевшим врачам и доктору Ену.

Так же неожиданно веселье и закончилось, и царица уже с абсолютно серьезным  лицом  ударила ладонью по столу,  очевидно,  объявляя конец консилиуму,  и пошла на выход с советником,  и император  двинулся  им навстречу: «Ну и что вы решили, Ваше Высочество?»

И Лейли, вдруг приблизив к его уху свое лицо, шепнула: «Считайте, что ваш  доктор  получил  место министра здравоохранения!» Советник же опять хихикнул,  и оба,  ничего ему больше не сказав, стали спускаться по лестнице.

Затем вышли врачи,  толстый и тонкий,  лысый и с бородкой,  такие разные, но опять же в мрачности своей, а может, даже и потрясении, совершенно одинаковые,  и император не стал ничего у них  спрашивать,  а стоял у порога в ожидании Чхоена, почему-то не смея заходить вовнутрь.

Доктор Ен,  выйдя наконец из стеклянной комнаты,  опять же ничего  вразумительного Бонапарту не ответил, лишь сухо сказал, что все решится в полночь,  и таким небрежением совсем обидел своего  помощника,  а когда они двинулись по коридору, вдруг приказал императору отвести его обратно к балкону… А точнее, к кабинке фуникулера.

— Вы,  Всенижний,  решили снова прогуляться по саду? — не скрывая удивления, спросил его император.

— Да!  И желательно мне сделать это одному!  — сухо сказал Чхоен, чем еще больше удивил и даже напугал Бонапарта, но — ничего не поделаешь! приказ есть приказ! — и император уже без всяких вопросов препроводил его к балкону,  посадил в кабинку, и, получив от доктора очередное указание готовить праздничный ужин по поводу его прибытия, и только в компании их серых братьев,  — еще долго стоял на  балконе,  глядя вслед  удалявшемуся в кабинке Чхоену,  и гадал,  что же могло означать столь странное поведение его командира.

Чхоен же,  наконец добравшись до места, стал действительно прогуливаться по вечернему яблоневому саду, никуда не торопясь, но все-таки только с виду, а на самом деле, восстанавливая в памяти рассказ садовника,  неуклонно продвигался к той самой знаменитой королевской аллее, с которой, как оказывалось, так много было связано в истории этого государства.

По истечении часа своего путешествия,  когда уже совсем стемнело, доктор, пробираясь, а порой и продираясь сквозь густые ветви деревьев, наконец добрался до королевской аллеи, узнав ее по яркому свету ночных фонарей и анфиладе комнат, сплетенных из ветвей виноградников.

До полночи ему оставалось ровно тридцать минут,  и Чхоен, уже никуда не торопясь, стал медленно идти по пустынной аллее, любуясь панорамой  ночной столицы,  — щедрой россыпью ее огней…  Под ногами так уютно похрустывал гравий,  аккуратно посыпанный по всей дорожке, и  Ен, вдыхая горный прохладный воздух и закрывая глаза,  — представлял себя, забавы ради,  то Маликом первым,  то вторым, а то и данным, третьим, и так похохатывая  и  играя сам с собой,  неотступно приближался к своей цели.

Аллея оказалась не такой уж длинной,  впрочем, так он и предполагал, и когда Ен дошел до самого конца, он позволил себе, поскольку еще было время, неспешно оглядеться вокруг, и сопоставить рассказ садовника с тем,  что он сейчас видел. Действительно: на самом верху неба висела  полная луна,  и прямо под ней — сестрой земной — темнела огромная гора,  которая, верно, и называлась горой Хан-Тенгри, а впереди, прямо на уровне его глаз,  симметрично,  слева и справа от него,  парили какие-то съежившиеся и точно перепуганные облака,  и где-то ухала сова, — да-да, садовник! — и кричали летучие мыши.

— А теперь в путь!  — сказал сам себе Чхоен и,  перешагнув  через ограду, тронулся вдоль склона холма по узенькой,  еле видимой, тропке, — легко,  но проверяя каждый свой шаг,  чтоб ненароком не оступиться и не упасть в бездонную пропасть, черневшую справа от него.

Так он обошел склон холма,  сохраняя между его линией и своим телом для безопасности острый угол, и, сделав еще с десяток шагов, наконец спрыгнул на равнинный участок. Спрыгнул и увидел впереди то, к чему он так упорно продвигался: белевшее в сумерках тело, в своей странной позе действительно напоминавшее мельницу.

— Вот и все!  — опять сказал сам себе Чхоен, и уже прямым спокойным шагом дошел до знаменитого тела,  посаженного на осиновый кол, которое,  как  он и был уверен,  должно было поджидать его именно в этом месте и именно в этот час.

— Здравствуй,  бывший хозяин земли!  — насмешливо произнес Ен,  с любопытством оглядывая великого Малика Первого, — руки и ноги, как лопасти мельницы,  глаза навыкат, — ну и урод! — и  предупредительно вынул у него изо рта вечно золотое и вечно отравленное яблоко. — Здравствуй, обладатель ядовитой мочи!

— Шых-пых-мых-сук-пук-уй-хуй!  — забрызгал слюной, точно застоявшимся вином, потревоженный правитель. — Ты… хряк… кто такой?!

— Я… настоящий правитель этой земли! — честно сказал ему доктор Ен, совсем недавно,  два часа назад, получивший от самой царицы кресло министра здравоохранения. Пока, конечно, министра…

— Какой еще правитель?  Ха-ха!  — захохотал Малик Первый, да так, что даже стал подпрыгивать на своем колу,  как на резиновой подушке. — Самозванец! Бродяга! …На-ка! Выкуси мое яблочко! А потом хиляй туда, откуда пришел!!

Доктор с  тихим удивлением глядел на подпрыгивавшего Шарика-Малика, и,  честно говоря, не ожидал от него такой прыти и словоохотливости. И вместо ответа вдруг совсем по-мальчишески бросил в него яблоко, ударившее царя с непочтительным хрустом прямо в лоб.

— Ах ты гаденыш…  плебей… подонок!! — заорал Малик Первый, на этот раз размахивая уже и руками и ногами.  — Да ты знаешь, хрень, рядом с кем ты сейчас стоишь?!

— Я же сказал,  с правителем…  — вежливо ответил ему Чхоен, — С бывшим правителем!  Или,  как  будет угодно тебе,  с ханом-царем-королем-президентом!

— И не только!  — подпрыгивал на колу правитель.  — А с самим наместником Великого Бога этих мест Хан-Тенгри…  что стоит позади  меня!! — и взмахнул рукой, указывая в сторону огромной и темневшей в сумерках горы.

— А что же твой великий Хан-Тенгри, — высказал недоверие Чхоен. — посадил тебя на этот осиновый кол!?

— Дурраак!  Попка!  — снова забрызгал своей ядовитой слюной Малик Первый. — Это не кол!  Это…  мой осиновый фаллос!  И этим фаллосом я верчу землей, как хочу!!

— Вот оно что? — удивился доктор, и не ожидавший такой оригинальной  трактовки всей этой сложной фигуры.  — И все равно!  Вертеть тебе землей осталось — взглянул он на свои часы — ровно десять минут!!

— Ха-ха! Ты не только плебей, но еще и глупец!! — завизжал правитель, снова изображая из себя мельницу.  — Я был, есмь и буду! В своих внуках, в Малике Третьем,  а потом и в своих правнуках!!  Запомни это, урод!

— Ровно через десять минут, — сказал доктор Ен, совсем не обижаясь на «урода». — твой внук Малик Третий навсегда утратит способность быть отцом! — сообщил наконец доктор о своем медицинском решении. — И всему твоему роду будет поставлена жирная точка!!

— Что-о-о??  — заревел Малик Первый и опять дико завращал зрачками, замахал руками, ногами, — стал подпрыгивать на колу, да так, что казалось, вот-вот и соскочет, набросится на этого самозванца и грубияна. — Ты,  хуй-муй,  хрень-брень-прень,  как ты смеешь?! …Ты кто такой?? С кем ты рядом стоишь?? …  Да я сам Бог!! Хан-Тенгри! Я — властелин мира! Верхнего и Нижнего!… Я и Бог, и Сатана!!…

И тут  доктор не выдержал и в зверином прыжке, с размаху, ребром ладони ударил правителя по самому темечку, и Малик, великий и когда-то непобедимый Малик, с треском раскололся на части, как грецкий орех… И — полилась из него какая-то пахучая желтая жидкость,  и покатились комочки карего цвета, вниз, по земле, а потом в самую пропасть, и не было у него никакого осинового фаллоса,  а просто кол, на который он был однажды и много лет тому назад посажен…

— Фу, мерзость какая! — расшвыривал ногами доктор пахучие комочки, — все,  что оставалось от Малика,  и уже кричал туда, в бездонную пропасть, громоподобным голосом: «И запомни, самозванец! Никогда не называй мое имя всуе!!»

И наконец, расчистив участок от последних остатков Малика, выпнув их и растоптав, Дьявол, — не доктор уже! — присев, высоко подпрыгнул в воздух и — ух!  — приземлился прямо на осиновый кол,  и тут же захохотал,  раскатисто и гулко,  да так,  что,  казалось, все равнины, леса, холмы и даже гора Хан-Тенгри, все ночные твари, замерли от его ужасного хохота.

Похохотал и замолк и, уже по-удобней устраиваясь на осиновом острие,  стал ждать наступления назначенного им часа…  Ждал и видел уже каждую минуту,  как ясную картинку, — видел, как вели по белому коридору  два огромных санитара связанного Малика,  упиравшегося и отталкивавшего их,  но, конечно, тщетно, — вели его в операционную палату,  а — на другом этаже…  совсем стыд потеряла, подождала б хоть! — царица Лейли,  нагая и многотелая,  услаждала себя страстными  ласками советника Дэрдэрика,  вторгавшегося в нее, как в упругое море: Лей-лу! Лей-лы! Лей-ло! буль-буль-буль… — так, верно, праздновали они грядущее  исцеление  неверного супруга,  а в другом крыле того же этажа его помощник Бонапарт с остальными, уже подоспевшими, квартирьерами Ада, — молчаливым Чингисханом,  истеричным — зиг! зиг! — Адольфом, и безумным Вовкой, — хааа-йль!! — вождем русской революции, накрывали праздничный стол  в его честь,  с особыми,  только для них,  серых братьев стального зрения,  напитками и яствами,  и гадали, когда же он, Всенижний, вернется со своей странной прогулки…

Скоро! Скоро!  — и опять он видел Малика,  как привязывали его  к койке два огромных санитара,  — ни дай бог,  таким попасться под руку! ноги на ширину плеч… ух! — с хрустом своего царя, без почтения, распяли,  и — тут только понял бедный Малик, что с ним собираются делать, и — несчастный!  — черная дырка рта исказила его лицо, — вырвался черный крик из него,  крик черного отчаяния, — даже он, Всенижний, отсюда его услышал,  — и полетел этот крик над городом,  уже засыпавшим городом,  и стучался,  бедный,  помощи искал, — во все стены, окна, двери, крыши… во все, всевозможные плоскости…

— Бух! — стукнулся в чье-то окно, а за ним Соня с Сашей Браво продолжали сражаться с супругом Ваней,  связывали его точь-в-точь, как Малика,  по рукам и ногам, — вот-вот должен был приехать очередной наряд милиции, — так что не до крика нам чужого? самим бы с собой разобраться! и — крик полетел дальше…

— Бух!  — снова стукнулся об оконное стекло, а за ним верная супруга  Нора дошивала уже последнюю пижаму для девятого приятеля Сирина, Сирин же с хищным восторгом дожидался работы конца,  — щас  закончишь, милая,  и  я  все тебе души несчастных мужей в пижамах твоих наконец и представлю, они там пока, в моей комнате, томятся…

Полетел крик дальше и —

— Бух!  — стукнулся в очередное окно,  и от  стука  этого  Герман проснулся,  — в ужасе,  потому как этим вечером Гертруда ему сообщила, что у нас, папочка, будет ребенок! Мальчик! …Мальчик? Откуда ты знаешь?  Я знаю!  Я так хочу! …И он знал, что если Гертруда хочет, то, значит,  так и будет,  и свершилась,  значит, ее давняя мечта, — свой, рожденный ею самой,  мальчик-любовник! О! — застонал Герман и взглянул на пока еще плоский — рядом спала — супружий живот,  — не живот, а чулан на самом деле, исконное место для любовника, прикоснулся, даже ухо приставил к стене:  слышно? не слышно? Слышно!! — хохотал в животе-чулане  его будущий сын и враг,  — вот вылезу скоро отсюда!  Смертью мужей!!  И тогда берегись, ничтожный! …Ах!! Лучше уж сто минотавров! — захныкал Герман. — Ах!

Ах! — полетел ночной крик,  полетел над городом и к другому окну, — бух!

… За которым, — раз уж лучше сто минотавров, — сидел гений инженерной мысли Левушка Мармонтов,  сидел-корпел за рабочим столом,  и спать совсем не собирался,  потому как…  осенило его!  только что посетила его чудо-мысль,  — что,  если взяться ему за изобретение женских минотавров, но тогда уже ариаднами будут звать, да, Ариаднами! – вздрогнул от такой чудо-мысли конструктор Мармонтов, и — погрузился, как в воду, в свои чертежи,  а крик,  пронзительный крик о помощи, полетел дальше, не теряя надежды еще…

— Бух! — стукнулся в окошко круглое, — о стекло иллюминатора, — в которое сам Маэстро Темных Страстей Франсуа Караваев глядел, из салона самолета,  отправляясь со своим знаменитым шоу в турне по  странам,  — вот и сбылась твоя мечта! слава тебе! слава! — и, конечно, глядя в окно,  никакого крика не видел-не слышал, да и, весь уже в своем блистательном будущем находясь, слышать ничего не мог…

… И тогда полетел крик отчаяния дальше, — а куда? — уже не стучась, не заглядывая в чужие окна, — мимо домов, стен и крыш, глухих-не глухих плоскостей, и случайно нагнал — кого бы вы думали? все равно не поверите!  —  мальчика  Хо самого,  — хо-хо!  — осваивавшего не только дневные,  но и ночные воздушные просторы. Нагнал и понес с собой мальчика ночным пронзительным ветром отчаяния ни к кому иному,  как виновнику смерти его, а может, освободителю, — ведь и правда, что бы он делал сейчас в теле своем и темных подвалах:  с матерью и отцом,  и двенадцатью братьями и сестрами?  — понес его к доктору Ёну, который вдобавок стал и его, ночного крика, причиной, и вот над дворцом уже летели, над лугами, полями, над яблоневым садом, королевской аллеей, анфиладою комнат, — дальше: вокруг холма, вместе с мальчиком Хо приближался крик к Дьяволу самому,  и наконец…  закружил вокруг него ветром — Аа! Аа! — в последнем своем отчаянии и о пощаде молил, все еще надеясь на то, что Малика минует незаслуженная страшная кара…

— Бах!  — как от мухи,  отмахнулся от этого крика Всенижний,  уже как минуту настоящий хозяин земли, восседавший уютно на осиновом колу, точно  место это было его от роду,  — отмахнулся,  и — затих-угас-умер  крик,  растворился в ночном сыром воздухе, а невидимый Хо, в совершенном  уже  одиночестве,  вокруг  Дьявола кружил,  кружил и с ужасом его разглядывал.  Тот же, кроваво-черный, на своем сидении мягком раскачиваясь, хохотал и видел уже — вперед и заранее! — как сегодняшним утром бедный Малик будет ползать по кровати червяком бесполым,  — ко-ко-ном! — и вместо умершего крика стон один:  Ах!  Ох! — видел все это заранее Дьявол, и — хлоп! – в ладоши хлопнул, захлопывая эту историю… И стал  зевать от скуки,  думая,  что бы еще ему захлопнуть, — что бы, и вдруг взгляд его остановился на той самой знаменитой горе Хан-Тенгри,  о которой он так часто слышал прошедшим днем.

— А с тобой,  Хан-Тенгри, или как тебя там… мы еще разберемся!! — крикнул он,  а потом на Луну стал глядеть, да причем с пристрастием, — что ж ты,  мол, потаскуха, эту горку подсвечиваешь? …И стал волком выть на нее,  в своем вое с каждым мгновением преуспевая, и так ужасно он выл,  что даже прежний хохот его казался теперь детским лепетом,  а мальчик  Хо от воя такого вообще в воздухе замер,  — оцепенел.  Ничего подобного он прежде не видел, не слышал, — ни на небе, ни там, на земле,  и так долго и страстно Дьявол выл на Луну,  что даже она,  всегда равнодушная и холодная,  не выдержала,  и — пятясь, пятясь, торопилась уже за тучу скрыться,  — еще чуть-чуть… И на земле полоска лунного света становилась все тоньше,  и завыл тогда Дьявол еще страшнее,  видя, что даже  Луна  его  боится,  и  на  земле — не полоска уже,  а — щель или нить…

— Хлоп!  — хлопнул в ладоши Всенижний и наконец,  торопясь во дворец на банкет, спрыгнул со своего кола, — волком спрыгнул, с волчьим оскалом и рыком,  красными огоньками глаз, и — понесся, шумно дыша, по земле,  уже им во мрак погруженной, — так захлопывая и эту, очевидно, самую последнюю историю.

 

* * *

 

Ан — нет,  не последнюю! — хохотнул мальчик Хо, все-таки успевший протиснуться в узкую щель лунного света,  — протиснулся и полетел себе дальше, уже свободный навсегда, полетел за пределы захлопнутого Дьяволом мира,  навстречу звездам, братьям и сестрам, — осваивать космические просторы,  пролетая,  между прочим,  мимо… кого бы вы думали? Да что там гадать!  — никого иного,  как Саши — Са-ши?  — да, да, Саши самого, с которым мальчик Хо не был знаком,  ибо появился в том же городе спустя год после Сашиной смерти…  Спустя год!  О, как много времени прошло! Да нет!  Это только на земле,  — год… А за пределами ее какой-то миг всего лишь,  ну может,  час от силы, но никак не больше, — да, в самом деле, совсем недолго Саша за землей подглядывал, где когда-то родился, жил,  любил,  страдал и погиб, и — даже не подглядывал, а глядел с любовью,  и если б не захлопнул сейчас перед носом его  земной  мир  какой-то козел, что волком выл, то он бы и дольше здесь оставался, дольше бы на нее глядел,  ибо — слишком много родного ему и  родных  людей оставалось  на этой несчастной земле,  а теперь перед запертой дверью, словно в чулане — опять в чулане!? — с которого он свою жизнь земную и начинал, —  ч т о  ему делать??

— Что?

— Саша!  Саша!  — раздался вдруг звонкий голос Анны, искавшей так долго — целый час неземной уже!  — брата своего, конечно, эгоиста жестокосердного, — что на земле,  что и здесь, никакой разницы, совсем не думал о сестре своей. — Саша, где ты?

— Здесь я! Здесь! — наконец  откликнулся Саша и — отлетел от земли, полетел навстречу Анне.

— О,  Господи! Ты… здесь! — с облегчением воскликнула Анна, наконец обнаружив его, и — протянула к нему руки.

— Ну зачем ты здесь?!  Зачем ты от меня прячешься?  — запричитала она, чуть ли не плача.

— Я не прятался,  Анна!  — сказал ей Саша.  — Я подглядывал… то есть, глядел на землю!

— На землю?!  Опять…  земля! — застонала Анна. — О, Боже! Когда же ты забудешь эту землю!

— Как же, Анна, можно забыть ее за столь короткое время? — резонно возразил ей Саша и снова оглянулся назад.

— И совсем не короткое! — заворчала Анна. — Нет, ты просто неисправим… — вздохнула она,  — Ладно, полетели! Нас давно уже ждут! Там, наверху!

— Братья и сестры?  — осторожно спросил Саша, медленно поднимаясь наверх,  вслед за сестрой.

— Да,  братья и сестры! — подтвердила Анна, то и дело оглядываясь на брата, чтобы он не отставал. — А ты что-то против них имеешь?

— Да нет, Анна! Я просто их не знаю совсем!

— Вот именно, что не знаешь! — летела наверх Анна. — И вместо того,  чтобы познакомиться с ними и узнать… ты… бросился в эту черную пропасть, подглядывать за этой темной землей!

— Ну скажи мне!  Скажи!  — остановилась вдруг она, уже пристально глядя в глаза брату.  — Вот ты был сейчас там… Целый час глядел… И что ты там увидел? Что-нибудь светлое и радостное ты там увидел? Только честно мне скажи!

— Да нет,  Анна! — честно признался ей Саша. — Ничего радостного! И ничего светлого! …Одно мелькание и лепет темных пятен!

— Вот видишь?  — произнесла,  качая головой,  Анна. — И надо было тебе тогда туда глядеть?

И снова полетела наверх.

— Может, и не надо было, — растерянно согласился с ней Саша, следуя послушно за ней и вспоминая все,  что он там,  на земле, увидел. И вдруг остановился…

— Подожди, Анна! Я же все-таки видел!

— Что ты видел? — остановилась Анна.

— Да-да!  Я видел э т о!  И это… было удивительно! – засветился во тьме Саша своей улыбкой.

— Ну и что ты увидел?  Скажи!  — неуверенно улыбалась ему в ответ Анна.

— Я видел девочку,  Анна!  — рассказывал ей Саша. — Такую маленькую, чудесную  и  нежную  девочку!  Которая осталась одна со своей мамой… Потому что совсем недавно от них ушел отец!

— А ты откуда об этом знаешь?  О том,  что ушел? — немедленно засомневалась Анна. — Или тебе об этом девочка рассказала!

— Если ты будешь так шутить,  — рассердился Саша, — я тебе вообще ничего не буду рассказывать!

— Ладно,  Саша!  Я не буду шутить!  — закружила,  задышала вокруг брата Анна. — Ну прости меня! И говори дальше!

— Я видел девочку,  Анна…  И она сидела за письменным столом. И писала письма. Сначала папе. А потом маме… — сказал Саша и снова затих.

— Ну, и дальше что?

— И к обоим в своих письмах она обращалась, переворачивая их имена наоборот.  Понимаешь?  — снова засветился улыбкой Саша.  — И  после каждого письма она подписывала свое имя, тоже переворачивая его наоборот!

— Нет! Я ничего не понимаю!

— Ну, как ты не понимаешь! — воскликнул Саша. — Переворачивая имена наоборот,  — конец на начало!  — она надеялась,  что и вся их жизнь перевернется наоборот, — улыбался Саша, — и тогда мама и папа снова сойдутся! Ну… теперь ты понимаешь?

— Да, кажется, понимаю, — улыбнулась Анна.

— И время вспять,  и снова, и по-другому! И мама, и папа опять… И она с ними…  Скажи мне,  разве это не чудо? А после каждого письма она подписывалась так: АНИРЕТАКЕ АШАВ!

— Это значит, — сказала Анна, —  ваша…

— Нет,  не надо! — испуганно остановил ее Саша. — Пусть у нее все сбудется!

— Да, Саша, пусть, — согласилась с ним Анна, и они оба замолчали, глядя друг на друга, — глаза в глаза. А потом полетели дальше…

Они поднимались все выше и выше,  и уже далеко за ними,  позади и внизу,  оставалась темная земля, на которой Саша ничего радостного для себя не увидел,  кроме той чудесной девочки, писавшей письма своим родителям.

И вот уже совсем близко, над ними, заструился белый свет, заливая ту черную попасть,  из которой они вылетали, — самый край ее, пушистым сиянием.

— Ну вот мы и дома!  — почему-то шепотом сказала Анна,  и уже  не боясь потерять брата,  стремительно взлетела наверх,  и – примостилась на краю той диковинной земли,  которую Саша так и не успел разглядеть, —  земли,  излучавшей  такой пронзительный белый свет.  Примостилась и беспечно заболтала ножками. — Скорей, Саша, сюда!

И Саша — вот,  наконец!  — вынырнул из пропасти, словно из темной воды, и плавно приземлился рядом с Анной.  Оглянулся,  окидывая взором землю, которую Анна назвала их домом, и зажмуриваясь сказал:

— Ох, Анна! Мои глаза не привыкли к такому белому свету!

— Еще  привыкнут!  — сказала с улыбкой Анна и положила голову ему на плечо. — Ну, что, вздохнули и побежали?

— Подожди, Анна! — сказал Саша, глядя в черную пропасть, в глубинах  которой — далеко-далеко — вращалась неостановимо другая земля.  — Давай попрощаемся с нашей планетой! Ведь в последний раз!

— О, Господи! — как-то устало вздохнула Анна. — Когда же ты забудешь о ней? И вообще… разве ты ничего не помнишь? — тебя же там убили! …А меня…  меня, — вспоминала она, хотя так этого не хотела, — меня так долго мучили там! В том темном жутком чулане!

— В чулане? — вздрагивая удивленно переспросил Саша.

— Да, в чулане! И я искала тебя там, и так и не нашла! — восклицала Анна, — И только здесь, Саша, только здесь мы с тобой встретились!

— Да, Анна… только здесь!

— И вообще,  — вдруг заплакала она,  отворачиваясь от брата, — Ты  плохой,  вредный,  ты — сырой! …Ты даже здесь умудрился от меня сбежать!  В первый же удобный момент после нашей встречи!  — плакала  она уже навзрыд,  — Господи,  как только я от тебя отвернулась! Ты, наверное, совсем не любишь меня!

— Анна…  Анна!  — обнимал ее Саша, обращая ее лицо к себе, пытаясь поцеловать.  — Ну о чем ты говоришь,  глупая?  Я очень и  очень люблю тебя!

— Нет! Ты меня не любишь! — отворачивалась от него Анна, — И там, на земле, не любил! А ты не знаешь, как я искала тебя! Искала, не могла найти, но все равно верила, что когда-нибудь…

— Анна,  — обнимал и целовал ее Саша. — я действительно черствый, сырой и неверный!  Я сбежал из дома и даже не подумал тогда о тебе!  …Но сейчас, я клянусь тебе, я тебе обещаю, что мы с тобой больше никогда не расстанемся… Никогда и ни за что!

— Так…  больше нам и негде расставаться!  — заворчала Анна, кажется, уже успокаиваясь.

— Да, больше негде! — согласился Саша и замолчал, а потом спросил Анну.  — Скажи мне,  что там позади,  а точнее, впереди нас? И как все это называется? И что это за братья и сестры?

— Зачем ты меня спрашиваешь об этом? Ты сейчас сам все увидишь! И все поймешь!  — восклицала Анна,  внимательно глядя на брата и пытаясь понять его настроение.

— Нет, Анна! — умоляюще воскликнул Саша. — Прежде чем мы тронемся туда! Скажи мне сейчас… Пожалуйста!

— Какой ты еще маленький, Саша! — улыбнулась Анна и погладила его по щеке. — Как будто я веду тебя сейчас в детский сад. В первый раз, а ты боишься…

— Но ведь в самом деле в первый раз! — улыбнулся Саша.

— Там Чудо,  Саша, — стала рассказывать Анна, — там Луг, Лик, Радуга, там  Остров нашей Веры! И т а м такие же, как и мы, братья и сестры, которые  так  много  страдали на той темной земле,  но не смотря ни на что,  верили в лучшее,  в светлое,  в доброе, друг в друга, в свою любовь,  в то,  что все-все у них непременно сбудется,  и потому в конце концов они и оказались на этой чудесной земле!

— Но я же,  Анна… не верил, — тихо произнес Саша. — Я же не верил там, на земле. Или верил в совсем другое. В темное…

— Ничего,  Саша, — улыбнулась Анна, — У тебя еще будет возможность поверить. В настоящее…

— Хорошо! — сказал он. — А когда мы пойдем туда, и познакомимся с братьями и сестрами, — что мы будем делать после?

— О, как много вопросов! — застонала Анна. — Мы будем жить, Саша! Заботиться друг о друге!  Играть на зеленом лугу! Смеяться, радоваться небу,  солнцу,  петь,  танцевать,  — жить так, как не могли мы в детстве…  И когда мы поймем,  что нам пора, а мы обязательно это поймем, то мы, Саша, растворимся в ослепительно белом сиянии нашей Веры… Как в истинном доме своем, как в лоне матери!

— И… исчезнем навсегда? — испуганно спросил Саша.

— Конечно,  нет,  Саша!  — воскликнула Анна, — Мы растворимся и — вернемся светом своим,  огнем,  теплом и сиянием,  к людям на той несчастной и полной стольких темных страстей земле, которая все кружит бездомной вокруг  нашего Чудо-острова…  Вернемся к людям,  чтобы и они вопреки всем своим страданиям,  ошибкам,  разочарованиям, несчастьям и невзгодам, если уж не сразу, то когда-нибудь поверили в то, во что в свое время поверили и мы! Ты понимаешь, Саша?

— Да, Анна! А потом и они растворятся?

— Да,  Саша!  Потом и они!  — щедро улыбнулась Анна,  и глаза ее снова  были  полны  слез.  —  Потом и они растворятся в этой великой и светлой бесконечности, наполняющей холодный космос своим теплом, а потому и смыслом… — зародившейся с тех самых пор, как появился на земле первый человек,  страдавший и пронесший сквозь все  свои  страдания огонь своей веры, и этим высоким огнем и положивший ей начало. Ну, теперь ты  в с е  понял?

— Да, Анна!

— А если понял, то нам пора идти!

— Ох, что-то неуютно мне, Анна, — съежился Саша, — как может быть неуютно Душе пусть перед светлой, но — неизвестностью!

— Хо-хо! — раздался вдруг из космоса звонкий хохоток мальчика Хо, уже  знакомившегося  —  без  всяких страхов и робости — со звездами, своими новыми братьями и сестрами.

— Вот видишь? — улыбнулась Анна. — Даже звезды над тобой смеются!

И тут  же подула ему в лицо,  так пытаясь вывести его из оцепенения.

— Ты же сам говорил о той маленькой девочке!  Все наоборот и снова! Ведь так? … Как там она в своих письмах подписывалась?

Аниретаке! — улыбнулся Саша, в самом деле, как же он мог забыть о той чудесной девочке?

— Вот именно! А-НИ-РЕ-ТА-КЕ! Здесь, сейчас и навсегда! — постановила  Анна и наконец поднялась,  обращаясь лицом к той необъятной и чудесной земле, земле ее веры. — Ну, что, побежали?

— Да,  Анна,  побежали! — сказал Саша и тоже поднялся, и впервые, уже не зажмуриваясь,  окинул взглядом эту диковинную землю,  землю и его веры.

И — они побежали, взявшись за руки, утопая по колено в изумрудной траве, навстречу восходившему, всегда здесь восходившему солнцу, — бежали,  уже звонко перекликаясь голосами со своими братьями и сестрами, и напрочь забывая о том темном и третьем, —

или о темных страстях, о ржавых трубах,  о безмозглых властях и коварных  суккубах,  о соглядатаях и завсегдатаях,  о доморощенных дьяволах и божках лубковых, о тьме, о пустоте, о черных дырах и чуланах, о коридорах,  о крысах,  о летучих мышах и тараканах и, конечно, о Его Величестве Големе и прочем человекообразном отребье, давно захватившем планету по имени Земля,  а также о том, кто слева и справа, кто снизу, сверху, кто вне «тебя» и «меня», и обо мне наконец, — увы-увы! — пишущем сейчас эти строки,

— в котором они так долго и мучительно пребывали  и  из  которого наконец так счастливо высвободились,  — и Саша,  вновь отрываясь, то и дело падал в густую траву,  так шаловливо прячась от  Анны,  а  Анна, каждый раз замирая,  с испугом оглядывалась окрест, никак не способная даже на этом звонком неземном лугу,  расстаться со своей земной тревогой.

 

 

К  О  Н  Е  Ц

 

 

Т Р Е У Г О Л Ь Н А Я   З Е М Л Я :

     ————————————————

 

Москва — ст. Ядрошино, октябрь 1994 — апрель 1995.

Алма-Ата, 6 мая 1996 — 23 декабря 1998.

Тамга (оз. Иссык-Куль), 16 октября — 22 декабря 1999.

 

или  М А Т, октябрь 1994 — декабрь 1999 гг.

 

А  НА  САМОМ  ДЕЛЕ    

 Новый рисунок (6)

 

 

 

 

 

З Е М Л Я  «А Н И Р Е Т А К Е»,

———————————————

 

или  Т  А  М,  22 декабря 1999 г.

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Telegram

Комментирование закрыто.

Translate »