Владимир Ли. БЕРЕГ НАДЕЖДЫ. Часть III. Судьбы людские

Берег надежды

Берег надежды

Автобиографическая повесть

 

 1.  К БЕРЕГАМ   АРАЛА    

Север Узбекистана встречал нас  холодным дыханием предзимнего Арала. По иссушенным такырам плато Устюрт осенний ветер неистово гнал упругие «шарики» перекати-поля и ажурные сплетения желто-оранжевой верблюжьей колючки.

Почти двое суток из окна пассажирского вагона мы созерцали унылые картины увядающей перед зимним ненастьем азиатской пустыни.  На пепельно-серых дюнах сиротливо торчали остатки летней растительности, изредка можно было видеть стоящего на задних лапках любопытствующего суслика или парящего высоко в  небе пернатого хищника. Периодически на нашем пути вырастали небольшие станции и полустанки,  да и те представляли собой  жалкое зрелище в виде двух-трех неказистых глинобитных домиков, позади которых неоглядно простирались к горизонту зыбучие барханы.

— Скоро приедем, — успокаивал нас отец. – Еще несколько станций, и мы дома.

Изрядно похудевший, с небритой щетиной на осунувшемся  лице, с лихорадочным блеском в глазах, он походил на затравленного волка, который только ему одному известными  потайными тропами перегонял  семью в безопасное логово.

Шестеро детей – старшего брата Илью перед самым отъездом привез из Ангрена дядя Дук  Сон – и двое взрослых не без труда уместились в одном отсеке общего вагона. Полугодовалый Трофим то и дело оглашал окружающее пространство голодным криком, и тогда мама совала ему в рот бутылочку с подслащенной водой. На какое-то время он успокаивался, жадно втягивал в себя эрзац-питание и, не утолив голода, снова будоражил всех своим истошным воплем.

К исходу вторых суток, в четвертом часу ночи, мы выгрузились на одной из станций и, ведомые слегка захмелевшим отцом, медленно побрели вдоль железнодорожного полотна. Спустя полчаса в кромешной тьме свернули с насыпи и вскоре оказались в окружении низеньких саманных домиков.

Хозяин лачуги, в окно которой постучался отец, зажег керосиновую лампу, подкрутил фитиль и, увидев перед собой измученных дальней дорогой шесть пар детских глаз, по-доброму засуетился:

— Ай, какие молодцы! Приехали! Устали, конечно! Сейчас… сейчас ляжем спать, вот только откроем дверь и бай-бай…

Висячий замок, видно, сильно заржавел и долго не открывался. Наконец  мы протиснулись в приземистое помещение  — то была прихожая, – откуда узкая дверь  вела в другую комнату,  с деревянным полом из щетинистых  необструганных досок. От стен нестерпимо тянуло плесенью и холодом.

Дядя Сакен – так звали хозяина, у которого отец снял эту двухкомнатную халупу – видя, что у нас с собой нет никаких вещей, укоризненно покачал головой, ушел на свою половину дома и через минуту вернулся с охапкой старых матрацев и одеял.

Усталость сморила нас так сильно, что, несмотря на собачий холод, мы вповалку легли на полу и тут же крепко заснули.

Глинобитный поселок, куда мы приехали,  именовался  Шанхаем. Около полусотни саманных лачуг, казалось,  стояли тут в  дичайшем беспорядке. Будто кто взял и нечаянно рассыпал в пространстве костяшки домино. Но это только на первый взгляд. На самом деле домики эти были построены «П »-образными коридорами, защищавшими внутреннюю часть дворов от пронизывающего холодного ветра, который дул здесь нещадно три долгих зимних месяца. С севера к поселку примыкал пустырь, который уходил далеко за горизонт и упирался в бескрайнюю степь, где  царствовали  солончаки да усыхающие голубые озера с белесыми берегами. На востоке строения вплотную примыкали к городским улицам, где местные жители пользовались благами цивилизации: центральным отоплением, водопроводом, канализацией, электричеством, различными услугами предприятий торговли и быта. Всего этого, естественно, не было в нашем поселке, поскольку саманные домики на пустыре возводились хоть и с разрешения местных властей, но  как временное жилье, и потому ни в каких документах не числились.

Что же заставляло переселенцев оставлять насиженные деревенские гнезда и прибиваться к большим и малым городам? Причин несколько, но самая главная – возможность обучать детей. К концу пятидесятых молодая поросль, та, что народилась уже после депортации и прекрасно владела русским языком,  массово заканчивала средние школы и горела желанием продолжить образование. Да и старшее поколение хорошо понимало: дети не должны повторить трагическую участь своих родителей. Они были твердо уверены: будущее их  детей, их жизнестойкость –  в вузовских дипломах, в престижных и востребованных в стране профессиях.

Так  в  60-х  годах начался среди советских корейцев всеобщий вузовский бум.

Правда, первые кибитки в поселке появились, говорят, сразу  после войны. В  город перебирались те, кто владел  определенными профессиями: фотографы, портные, учителя, бухгалтеры, шофера, строители и пр. Но их было не так много. Основную массу здешних обитателей все же составляли те, кто работал на ниве сезонного земледелия. Семь-восемь месяцев в году они  проводили  на рисовых полях, вдали от дома, а в поселок к детям приезжали только на зиму: отъедались, нагуливали жирок, справляли юбилеи и свадьбы, играли в карты, пьянствовали, а с первыми погожими деньками опять собирались в дорогу. С их отъездом для разновозрастной ребятни поселка начиналась очередная  многомесячная сезонная беспризорность…

Мы прожили в саманных  трущобах долгих шесть лет. Жили фактически одни, без родителей, поскольку у отца, как вы помните, не осталось при себе никаких документов,  и он вынужден был работать скотником на фермах в самых захолустных местах, расположенных вдали от населенных пунктов, у оснований пустынь и тугайных лесов.

Каждый год весной отец шел на прием к председателю и просил немного бросовой земли под рис.

— Семья большая, одной зарплатой не прокормимся, — говорил он.

 — А справитесь? – Спрашивали его. –  Ферму не запустите?

— Так у меня жена, дети взрослые уже – помогут!

Бросовая неучтенная земля – гектар или полтора – выделялась обычно на кабальных условиях. Это были, чаще всего, заболоченные, густо заросшие камышом участки у берегов сбросных озер и каналов. На обработку такой земли требовалось приложить немало усилий. Мы, дети, работали в поле не только все долгое жаркое лето. Отец приезжал в город специально отпрашивать нас у директора школы и на период посевной, и на время уборочной. А если директор не шел на уговоры, он просто не разрешал нам в страдную пору ходить на занятия.

Мы, дети,  не по годам рано взрослели – сказывалась тяжелая, полуголодная, полная лишений жизнь. Никто из нас  за долгие годы учебы ни разу не побывал в пионерском лагере: какой отдых, когда  дома иной раз не было даже корки хлеба! Работу между собой распределяли поровну, соответственно возрасту – и в городе, где мы без опеки родителей самостоятельно учились все долгие девять месяцев, и  в захолустном селе —  на полях и ферме,  где безвылазно влачили  жалкое существование отец с матерью да малыши-дошколята.

Говорят, ребенок вырастает таким,  каким его воспитает семья.  И это, скорее всего, правильно. Но, наверное, бывают и исключения. Сегодня можно с уверенностью сказать, что формировала нас, прежде всего, жизнь. Но ее вмешательство в наши судьбы было настолько суровым и жестким, настолько поучительным, что ни один из девятерых моих братьев и сестер не оскользнулся, не упал, не увяз в трясине безысходности, а, наоборот, сделал все возможное, чтобы выкарабкаться из  клоаки, в  которой оказался с самого рождения не по своей вине. Мало того, все девятеро успешно окончили вузы и получили высшее образование. Причем, без чьей-либо материальной поддержки – каждый учился на государственную стипендию и лишь изредка младшим помогали старшие, те, кто уже более или менее встал на ноги.

2. БУМЕРАНГ СОБСТВЕННЫХ ОШИБОК

В Шанхае  прошли мои отроческие годы. Говорят, это как раз тот период жизни, когда происходит формирование внутреннего мира человека, его души. Когда добро и зло, шагая рядом почти впритирку,  ожесточенно борются за влияние на наши умы и сердца, заставляя  совершать те или иные поступки.

В поселке у меня все было впервые: друзья и недруги, любовь и ненависть, надежда и отчаяние, поиск ответов на сложные вопросы жизни.

В те годы детский досуг не отличался особым разнообразием. После уроков – истязание мяча на пустыре, редкие походы в кино, вылазки на рыбалку, осенние набеги на близлежащие к городу колхозные сады и огороды.

Были и другие увлечения, которые вроде и были под родительским запретом, но  не особо ими пресекались. Это игры в кости на деньги, пинание лянги, ежевечерние тусовки на каком-нибудь пятачке при свете луны, зачастую до самого утра. Что же касается вредных привычек, то все мы, за редким исключением,  курили чуть ли не с пеленок, а знакомство с «зеленым змием» начиналось обычно с появлением легкого пушка над губой.

Хорошо помню, как я впервые, будучи тринадцатилетним пацаном, напился до беспамятства. Борька Сим, мой друг и одноклассник, принес как-то бутыль рисового самогона и сказал:

— Пахан , сука, опять  лютует. Мать так избил, что ее полчаса откачивали. Все равно убью, гада!.. Давай выпьем, а то в груди  горит, будто там пожар.

Я молча вытащил из шкафа алюминиевую кружку,  кусок домашнего хлеба, испеченного в свином жире на сковороде,  там же нашел разрезанную пополам луковицу.

Борька налил себе полкружки и, зажмурившись, выпил до дна. Затем ровно столько же плеснул мне:

— Пей! И постарайся не дышать, а то поперхнешься.

Никогда прежде так много пить зараз мне не приходилось. Но чтобы не обидеть друга и быть с ним солидарным в его лютой ненависти к отчиму, я решительно поднес кружку к губам и, пересилив отвращение,  опорожнил тару. Пищевод и желудок мгновенно обдало огнем, а горло мертвой хваткой сдавил спазм – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Вскоре перед глазами все поплыло, и я уже не слышал, что говорил мне Боря. Помню только, что вышел его провожать. Над поселком висел душный сентябрьский вечер, быстро темнело, у железнодорожной насыпи привычно тусовалась ребятня.

Не помню, когда  мы расстались с Борей. Не знаю, как оказался на дне засохшей канавы на окраине поселка. Только немного оклемавшись, я увидел в бездонной выси сверкающее звездное небо, свет маячка на шпиле водонапорной башни рядом с  вокзалом, а вокруг —  сплошной мрак,  как говорится,   «ни огня, ни черной хаты…»

Я сделал, было, попытку встать и… не смог. Какая-то невидимая сила мягко придавила меня к земле, заставила тело обмякнуть, расслабиться. Все последующие потуги встать хотя бы на четвереньки заканчивались  безрезультатно. Не знаю как долго мне пришлось бы  здесь проваляться , если б не опустившаяся с небес ночная прохлада. Где-то в первом часу я слегка протрезвел и, давая крен то в одну, то в другую сторону,  на  «автопилоте» завиражировал к дому. Обессиленный,  тут же свалился в постель и последующие три дня  уже не вставал – было хреново до умопомрачения. Тетя Венера, соседка, приехавшая с поля проведать  сына-шестиклассника, узнав, отчего я болею,  сказала, что у меня острое алкогольное отравление.

Это был  урок, который  запомнился на всю жизнь.  Я накрепко усвоил: не можешь пить – не лезь в бутылку!

 Впоследствии не раз и не два  юношеский максимализм заставлял меня  совершать непоправимые ошибки, обжигаться на, казалось бы, совсем простых вещах. Мальчишеская бравада, властвующая над нами в молодости и подталкивающая к ложному пути  –  как бумеранг: обязательно возвращается  и безжалостно мстит тебе за  необдуманные поступки.

…Первая зима в Шанхае была для нас не столько  холодной, сколько голодной. Не было денег купить даже хлеба. Отец не единожды  наведывался в контору   примыкающего к городу колхоза, чтобы справиться,  не освободилось ли место свинаря на их ферме. Старый работник вот-вот должен был уволиться, но не мог этого сделать из-за сильных холодов. Тогда отец попросил председателя выписать ему в виде аванса два мешка второсортной муки. «Дома меня ждут шестеро детей, не дайте им умереть с голоду» —  слезно просил он.  Этот довод был в диалоге решающим и почти всегда срабатывал безотказно. Правда, в конторе оставлялся в качестве залога гражданский паспорт мамы, единственный в семье документ, удостоверяющий наш социально-политический  статус и доказывающий властьпредержащим, что мы не марсиане.

В середине марта наконец решился  вопрос с работой, и родители вместе с малолетними детьми уехали жить на ферму. В  поселке остались только школьники: я, сестренка-первоклассница  и брат-восьмиклассник . Это был 1959 год. С тех пор дети жили и учились в городе одни без опеки родителей вплоть до 1981 года –  более двадцати лет! —  пока из отчего гнезда не вылетел последний, девятый по счету,  «птенец» — младшенький Сашка.

И что удивительно: ни один из вылетевших «птенцов» после окончания института не вернулся в родное гнездо. Наверное, потому, что отчего гнезда-то как такового и не было – всю жизнь семья скиталась без собственного жилья,  снимая убогие  углы в чужих клопятниках.

3. ЗАБЫТЫЕ  МЕЛОДИИ  ДЕТСТВА

Что же более всего запомнилось мне из той нашей жизни в Шанхае? Убогость быта? Отсутствие водопровода, тепла и электричества? Нет, скорее всего,  не это. Просто  в тех саманных трущобах все жили одинаково беспросветно,  и сравнивать было не с чем. Это позже, когда мы, чуть-чуть повзрослев, случайно забредали в гости к одноклассникам, живущим в государственных квартирах, с удивлением обнаруживали, что вода, свет и тепло – вовсе не роскошь, а повседневная необходимость.

А в памяти наиболее ярко запечатлелись совсем другие картинки.

 Вот одна из них.

 Бесконечная зимняя ночь. За окном тихо подвывает вьюга, темень – хоть глаз выколи. На теплой печке-кудури, на правой ее половине, тесно сидят дядя Дон Чер,  дядя Алеша (Алексей Иванович)  и дядя Хак Чер. Это наши соседи. Их хибарки стоят рядом,  одна с другою почти впритирку. Напротив них, облокотившись о круглую корейскую подушку, плотно набитую рисовой шелухой, полулежит-полусидит отец. В комнате дым стоит коромыслом – мужики без продыху «смолят» дешевый «Памир». Металлическая банка из-под «Кильки в томате» необъятно вздулась от окурков. На левой половине печки-лежанки безмятежно спят дети. Время от времени отец подкручивает укорачивающийся фитиль в керосиновой лампе – в комнате становится светлее, а сквозь сизый сигаретный дым  видно, как на стенах начинают плясать причудливые тени. Лица гостей сосредоточены, глаза горят неподдельным любопытством, а все их существо погружено в поглощение удивительных историй, которыми  еженощно до первых петухов потчует любознательных соседей хозяин лачуги. Перед отцом лежит двухтомник «Графа Монте-Кристо», он еще не дочитал книгу до конца, а нетерпеливые слушатели торопят рассказчика, желая поскорее узнать, чем же завершилась эта необыкновенная, до глубины души захватывающая история.

Мимика, жесты, интонация – все свидетельствует: отец – неплохой рассказчик. Да к тому же при вольном переводе с русского на корейский он, видимо, несколько сгущает краски, становясь как бы  невольным соавтором прочитанного произведения. Хотя, что такого сверхъестественного можно было добавить от себя к таким мировым приключенческим шедеврам, как  «Всадник без головы», «Остров сокровищ», «Робинзон Крузо», «Последний из могикан», «Пятнадцатилетний капитан», «Копи царя Соломона» и многим другим?

Книги эти я приносил домой из городской библиотеки. Сначала  прочитывал  сам, затем отдавал отцу. Причем  выносил  я их из хранилищ нелегально, спрятав за пазуху, поскольку мне как ученику младших классов читать такие толстенные книги почему-то не разрешалось. Через неделю-другую я возвращал  томики – опять же втихаря — в библиотеку,  терял к ним всякий интерес, а домой уносил новые.

Соседей тех я и знал-то всего несколько лет – они вскоре уехали вместе с семьями на правый берег, к самому устью Амударьи. Все трое принадлежали  к старшему поколению переселенцев, которым в те годы было уже далеко за пятьдесят. Самый грамотный из них – дядя Дон Чер – окончил в Приморье семь классов корейской школы, остальные двое имели за плечами  начальное образование. Они почти не владели русским, но именно через этот язык – «повелителем многих  других языков в мире» –  сами того не осознавая, невольно приобщались к шедеврам мировой приключенческой литературы. Правда, не без помощи такого талантливого рассказчика-переводчика, каковым оказался  на тот период мой отец…

Помню, в один из осенних дней нас разбудил призывной гул звонкой музыки, доносящийся с базарной площади. То были, оказывается, звуки карная и сурная, о существовании которых мы прежде и не знали. На праздник урожая – Хосил байрами —  собралась в тот день уйма народу. А поскольку саманные домики находились в полукилометре от места проведения столь масштабного торжества,  поглазеть на разворачивающееся  веселье отправились почти все обитатели нашего поселка.

Мы, мальчишки, с нескрываемым восторгом смотрели на жестокие бои огромных винторогих баранов-«кучкаров», на лихих наездников-джигитов, участвующих в традиционном «козлодранье», на состязания богатырей-палванов. Позже,  уже повзрослев, мы  не раз будем свидетелями этого увлекательного узбекского национального праздника. Но тот, первый, запомнился  еще и тем, что в числе зрителей-зевак было  много моих соплеменников. И не только этим. Дядя Ваня Хван – самый здоровый и сильный из переселенцев – надев шаровары и обвязавшись кушаком, принял участие в состязании богатырей, где в нелегкой борьбе положил-таки могучего соперника на лопатки. Площадь взорвалась криками и аплодисментами, а победитель ушел с поля боя с ценным призом – огромным белым бараном.

Потом мы, обжигаясь, ели руками чудесный янтарный плов из общего лягана. Огромные котлы были установлены вдоль примыкающей к базару улицы, и каждый желающий мог отведать праздничное угощение.

Вкус того плова, как и вкус маставы, приготовленный когда-то в далеком кишлаке гостеприимной Айгуль-апой,  не забудутся никогда.

Что  еще запомнилось мне из той далекой жизни в Шанхае? Конечно же, шумные корейские свадьбы. Сегодня мало кому из соотечественников удается лицезреть свадебное торжество, где хотя бы минимально были сохранены наши национальные традиции и обычаи. За прошедшие десятилетия многие элементы  этой обрядности безвозвратно канули в Лету, уступив место неким размытым европейским стандартам. Незаметно, исподволь исчезла первозданная прелесть корейских свадеб, их – по первому впечатлению —  простотой, мудрым юмором, глубоко народными бытовыми сценками.

Мы, мальчишки 50-х,  хорошо помним свадьбы тех лет. Без оркестров, сверкающих лимузинов, без пышных столов, уставленных заморскими яствами. Предсвадебная суматоха затягивала в свою орбиту не только соседей и родственников, но и нас, пацанов. Мы бегали вокруг глинобитных домов по протоптанным тропинкам, огибая осенние лужицы, с мелкими поручениями взрослых – кто быстрее? Украдкой в сенях пили мутноватую рисовую брагу, таскали сладкую и тягучую есси.

Ранним утром в день свадьбы нас будил звук глухих ударов по деревянному корыту – это ребята постарше уже бьют чальтог. Мы выскакивали во двор и, ежась от холода, зачарованно смотрели на таинство рождения рисового хлеба, без которого до сих пор не обходится ни одно свадебное торжество.

Весь день потом мы с нетерпением глядим на размытую дождями дорогу, чтобы, завидев старенькую «Победу», первыми издать радостный вопль «Едут! Едут!».

Посмотреть на церемонию встречи новобрачных высыпает весь поселок. Еще бы! Ведь сейчас перед глазами собравшихся гостей развернется захватывающий спектакль! Поединок двух старейшин, представляющих с одной стороны жениха, а с другой –  невесту, — это всегда импровизация, сопровождаемая, однако,  обязательными элементами национальной свадебной обрядности.

Я помню, на тех свадьбах гостям вместо вилок подавали оструганные деревянные палочки, и я бесконечно удивлялся, как легко взрослые ими владеют. Мужчины, захмелев, допоздна пели наши корейские песни, аккомпанируя себе этими же оструганными палочками по столу.  «Музыку» эту и сейчас иногда исполняют на сельских свадьбах, но все реже и реже.

Забытые мелодии детства… Праздничными  гирляндами,  покрытые  ностальгической пылью минувших десятилетий, они зависли где-то в глубинах   сознания и  нередко тревожат нас  сполохами ярких и очень теплых воспоминаний.

4. ПЛОДЫ  СЕЗОННОЙ  БЕСПРИЗОРНОСТИ

В памяти сохранились и многие другие, не менее яркие картинки. Но они не были бы такими светлыми, если бы не выделялись на фоне жизненных картинок совершенно иной тональности.

Ежегодная многомесячная беспризорность оставляемых в поселке детей не могла не приносить свои горькие плоды. Жизнь вне родительского контроля предоставляла нам неограниченную свободу и втягивала в водоворот многочисленных соблазнов. Толкала на проступки, лежавшие на грани детских шалостей – с одной стороны, и статей уголовного кодекса – с другой.

В те годы мало кто из взрослых работал на производстве. А потому ежегодно с наступлением весны в домах оставались дети да немощные старики – остальных собирала в дорогу нужда и слабая надежда, что уж в этом-то году обязательно повезет,  и урожай будет лучше. С отъездом родителей на сезонную работу начиналась для нас вольная жизнь – три месяца до окончания учебного года и еще три месяца осенью, уже в новом учебном году. А жаркое лето мы, как правило, пропадали на рисовых полях, в меру своих сил помогая старшим.

Я далек от мысли взваливать всю вину за нашу ежегодную многомесячную  «сезонную» беспризорность на родителей. В те годы это, наверное, была единственная возможность прокормить семью, выжить. Ведь почти все взрослое население поселка —  наши деды, отцы и  матери —  не имели профессий, не владели русским языком в том объеме, в каком бы он мог позволить им зарабатывать себе на жизнь.

Будучи беспризорными, мы плохо учились. Бывало, неделями не появлялись в школе. Совершали групповые набеги на близлежащие к городу фруктовые сады и огороды,  играли в кости на деньги, с семи лет курили и матерились, с двенадцати – пили рисовый самогон и влюблялись, при свете керосиновой лампы коротали ночи за картами. Сегодня все это называлось бы благодатной криминогенной почвой для взращивания преступности.

Однако при всем  при этом мы не были жестокими. Мы дрались, но не избивали человека до беспамятства. Мы совершали проступки, но старались не выходить за рамки детской шалости. Были, конечно, исключения, но это были именно исключения!

С большим огорчением вспоминаю сегодня своих школьных товарищей —  Борю, Гену и Эдика, встречавших свое совершеннолетие в тюремной камере. Неплохие ребята, их жизнь в других обстоятельствах могла бы сложиться  иначе. Сколько лет прошло, а я до сих пор себя спрашиваю: только ли они виновны в том, что преступили грань дозволенного законом?..

Генку Шегая в школе знали как хорошего спортсмена. Он неплохо играл в футбол, занимался тяжелой атлетикой,  имел первый юношеский разряд по шахматам. Жил он в поселке  вместе с мамой и  сестренкой, а в 1961-ом к ним приблудился  дальний родственник, по прозвищу «Толян» — то ли троюродный дядя, то ли еще кто. Родственник этот был отъявленным забулдыгой, часто и много пил, подрабатывая грузчиком в привокзальном буфете.

Закончив восемь классов, Генка пошел учиться в гидромелиоративный техникум, но так его и не закончил, потому что в жизни их семьи вскоре произошли  события, которые иначе как трагическими не назовешь.

А случилось вот что…

Ненастным осенним днем сестренку Катю нашли мертвой на рельсах недалеко от железнодорожного вокзала. Ровно два месяца  не дожила она до своего четырнадцатилетия.  Девочка не оставила после себя никаких предсмертных записок, а судмедэксперты установили, что Катя,  перед тем,  как броситься под поезд, находилась на третьем месяце беременности.

Срочно приехавшая с поля мать тут же обвинила в случившемся дядю Толю. Оказывается, Катя еще летом,  помогая маме пропалывать рис, жаловалась, что тот к ней постоянно пристает, делает в нетрезвом виде  недвусмысленные намеки, а когда  они остаются  в доме одни,  распускает руки. Тетя Зина  всерьез обеспокоилась, но поскольку сезон летних работ был в разгаре, решила отложить решение возникших проблем до лучших времен. Если бы она  могла  только предположить…

«Толяна» милиция не успела  взять под арест – его нашли  недалеко от дома с пробитой головой. В больнице он пришел в себя, сознался в содеянном, но спустя сутки умер  от  полученной раны.

Генку объявили в розыск — он исчез в ту же ночь, и подозрение в убийстве «Толяна» стопроцентно пало на него. Спустя несколько месяцев  пришло известие, что его арестовали в Кунграде, где он в составе  рыбацкой артели собирался на Арал открывать очередную весеннюю путину…

Что же касается Борьки  Цоя – его настоящее имя Бон Су,  — то с ним мы встретились совершенно случайно спустя почти сорок лет в городе Бекабаде. К тому времени он уже безнадежно бомжевал и о  своей  горькой судьбе  рассказывал с величайшим равнодушием, будто речь шла вовсе не о нем.  Его исповедь я постараюсь  воспроизвести, но уже в следующей главе.

…А Эдик Шек учился классом ниже меня, был поначалу тихим и, на первый взгляд,  даже  застенчивым мальчиком. Он появился в поселке вместе с мамой и маленькой сестрой в неурожайный год, когда многие семьи  всю долгую зиму были на грани выживания. Поначалу они жили в маленькой комнатке у дедушки Афанасия, а весной соседи помогли им отремонтировать брошенную кем-то полуразвалившуюся хибарку на самом краю поселка. На тот момент для восстановления подобного жилья и требовалось-то всего ничего: пара мешков мелко измельченной соломы, глина со двора и вода из протекавшего арыка. Плюс десяток снопов сухого камыша, чтобы залатать крышу.

Отца у Эдика не было,  где он и что с ним – никто не знал. Мама его, Эльза Бендюновна, крупная, ширококостная женщина, занималась сезонным земледелием и каждой весной оставляла дома Эдика одного, а сама вместе с маленькой дочуркой уезжала в поле. Правда,  просила присмотреть за сыном дедушку Афанасия, которому было в то время уже далеко за семьдесят. Старик доводился Эльзе Бендюновне двоюродным дядей, после смерти жены жил в своей двухкомнатной халупе один, часто хворал, и некому было за ним присмотреть. Он-то и настоял на том, чтобы она с детьми переехала из Чимбая  к нему  в поселок —  вместе как-никак легче переносить невзгоды.

Первые два-три года Эдик нерегулярно, но все же посещал занятия.  А когда ему стукнуло пятнадцать, и дед Афанасий умер,  он вообще перестал ходить в школу.

Эдик рос, можно сказать, как сирота. Вечно голодный, в ветхой одежонке с чужого плеча, он сутками пропадал на улице, играя с пацанами в кости на деньги.

Наверное, не лучше выглядел и я, поскольку тоже ходил почти в лохмотьях и очень часто – с пустым желудком. Играть в кости я научился ничуть не хуже Эдика, так как часами тусовался с ребятней где-нибудь в укромном закоулке, до совершенства оттачивая свое игровое мастерство. За  полдня, если повезет, можно было выиграть сумму, необходимую для того, чтобы позволить себе купить  в пристанционном буфете ароматный коржик и стакан горячего какао. Когда цельный день крутишься с притупленным голодом, а  потом  вдруг выпадает счастье испить чашку мутного, пахнущего шоколадом напитка с простым печеным рогаликом —  о,  это незабываемое блаженство!

 Мы с Эдиком сблизились как-то незаметно, видимо, именно на этой основе. Нельзя сказать, что мы были  закадычными  друзьями. Но,  однажды  встретившись с ним в буфете, где мы, не сговариваясь, купили себе по коржику и стакану какао, поняли, что наши судьбы чем-то очень схожи и прониклись друг к другу   симпатией.

Правда, в отличие от Эдика школу я посещал более или менее исправно. Отличником никогда не был, но и в число завзятых двоечников тоже не входил. Уроков дома не учил, письменные задания делал на переменках – иногда списывал, а с нелюбимых предметов чаще всего сбегал.

Нашим излюбленным пятачком был пустырь возле летнего кинотеатра неподалеку от поселка. В любое время дня здесь привычно тусовалась ребятня. Разбившись на группки – в зависимости от величины ставок —  они увлеченно играли в «альчики». Тут-то я и заставал чаще всего Эдика, азартно подбрасывающего вверх до блеска отполированные кости и страстно выкрикивающего: «алчи-това!»,  «алчи-това!».

Шло время, и где-то, этак, в классе восьмом мы постепенно забросили кости и перешли на карты. Играли в основном в «очко», и страсть эта, многократно усиленная нуждой и безденежьем, превращала нас в заядлых картежников. Зимой, когда родители возвращались в свои «гнездовья», мы обживали подвалы городских кварталов и при свете керосиновой лампы, сидя на трубах отопления, до самого утра лихорадочно сдавали карты, одурманенные экстазом безрассудного азарта.

Это сегодня, с высоты прожитых лет, то недетское наше увлечение кажется диким и ненормальным. А тогда все объяснялось очень просто: в доме нет денег. Нет денег , значит, нет и хлеба. А кушать-то хочется всем!

Мы с Эдиком, можно сказать, помогали своим семьям и , в первую очередь, себе справиться с голодом. В 1962-ом родители остались в очередной раз без работы – их уволили с фермы, находившейся в глухом туркменском селе на краю зыбучих Каракумов. Даже в таком захолустье отец умудрился продержаться  не больше года, и вынужден был  вместе с малолетними детьми возвратиться в поселок.

После удачной ночи, когда мне фартило, я прибегал  домой и незаметно  совал маме в ладошку выигрыш. Обычно это были три-пять замызганных рублей, на которые можно было купить продуктов  для всей семьи на пару дней. Когда я принес их в первый раз, она испуганно спросила:

—          Ты их своровал?

—          Не бойся, ма, я их выиграл в карты, а это не воровство. Все по-честному.

—          Ой, не знаю. Папа узнает – убьет!

—          Не убьет, ма. Он сам иногда играет в корейские карты по ночам у дяди Дон Чера, но никогда не выигрывает, потому что не умеет играть. Ты просто не говори ему,  и все будет нормально.

Мать горестно охала, с жалостью смотрела на меня, затем брала в руки кошелку и шла на базар тратить мой не совсем легальный ночной «заработок»…

В ту зиму Эдик остался в  своей хибарке один.  Эльза Бендюновна вместе в дочерью переехала  жить в Чимбай, где у ее нового мужа был небольшой дом с участком. Она  уговаривала и сына поехать с ними, но Эдик наотрез отказался: « Я приеду потом, попозже,  на летние  каникулы.  А пока поживу с дедом».

Через год, когда  дедушка Афанасий умер,  мать все-таки забрала сына к себе. Но не прошло и трех месяцев, как Эдик сбежал – у него не сладились отношения с отчимом.

Вскоре я стал замечать, что у Эдика появились новые друзья. Они тоже нигде не учились,  и  он частенько пропадал с ними  неизвестно где по нескольку дней. А когда неразлучная троица внезапно появлялась в подвале, где мы привычно резались в карты, то из карманов  небрежно, будто бы невзначай, Эдик извлекал денежные купюры такого достоинства, при виде которых глаза наши округлялись, а рты долго оставались открытыми.

…Его арестовали весной, на людном базаре в Нукусе. Здесь он вместе с подельниками продавал награбленные вещи.  Тогда ему еще не было и шестнадцати, и его, после долгих разбирательств, отправили в спецшколу для несовершеннолетних правонарушителей.

О дальнейшей судьбе Эдика больше никто и никогда  не слышал.

Спустя годы, мне по долгу службы, довелось побывать в том детском исправительном учреждении, отгороженном от остального мира колючей проволокой. Просматривая личные дела подростков, с огорчением отметил, что сюда нет-нет,   да и попадают ребята-корейцы.

Немало в этой школе детей, у которых с социальной точки зрения вполне благополучные родители. Но они предпочитают жить вне дома. Их привычная среда обитания —  подвалы, вокзалы, многолюдные базары. Непросто складывается биография этих ребят. Они еще не осознают,  что бурные волны жизни  незаметно прибивают их к неправедному берегу, лишая  будущего.

Пристально смотрю на нынешних  шестнадцатилетних и сравниваю с теми, кому в 50-х века минувшего было столько же. У тех было почти ничего, у этих есть почти все. Тех воспитывала нужда, труд,  высокая нравственность старших,  этих – улица, «видики», наводненные насилием и порно,  отсутствие духовных ориентиров. А условия для возникновения криминогенной почвы все те же – родители, то есть уже мы с вами, по-прежнему выезжаем на сезонную работу, совершаем двух-трехмесячные «челночные» вояжи в страны ближнего и дальнего зарубежья, предоставляя детей самим себе или, в лучшем случае, оставляя их на попечение стариков, родных, знакомых.

Раньше на кобонди толкала беспросветная нужда и всеобщая безграмотность. Теперь же, наоборот, на луково-арбузных полях людей с высшим образованием – хоть пруд пруди. Причем, многие из нас, месяцами скитающиеся по просторам бывших союзных республик в надежде хорошо заработать, объясняют это,  прежде всего,  заботой о своих детях – мол, все для их же счастья и блага.  Но мы никак не можем уяснить, что в природе незыблемо так называемое «золотое правило механики»: выигрывая в одном, обязательно проигрываешь в другом.

Раньше три долгих летних месяца мы вместе с родителями работали в поле. По колено в воде, под палящим солнцем. Это была суровая школа воспитания трудом. Она помогала большинству из нас сохранять в душе тот нравственный стержень, который не позволял оступиться, поддаться влиянию инстинктов, хотя соблазнов было великое множество.

Ныне же не принято брать с собой в поле детей – материально накладно очень. Да и успеют  еще в своей жизни повкалывать, думаем мы.  И слоняются они все лето без дела, предоставленные сами себе.  Ночами  «пинают балду»  на дискотеках и  в «интернетклубах»,  тусуются в подъездах или на излюбленном пятачке, ищут, на что бы потратить бьющую через край энергию. И,  в конце концов, – находят. Хорошо, если это ограничено пределами подростковой шалости. А если нет?

 Наверное, нет родителей, которые бы не хотели, чтобы их дети росли честными, умными, добрыми, были материально обеспечены. Мы делаем все возможное, и даже невозможное, чтобы им жилось лучше, сытнее, чем когда-то нам. И потому каждой весной нас привычно охватывает луково-арбузная лихорадка и мы, сломя голову, мчимся в края дальние и близкие, чтобы оседлать удачу. Но в погоне за благами материальными,  что само по себе дело  хорошее и нужное,  мы забываем , что обделяем детей ценностями духовными.  Мы  не замечаем,  что,  отлученные от труда  и  зараженные бациллой чисто  потребительского отношения к жизни,  они теряют нравственные ориентиры,  встают на неправедный путь.

Вспоминается случай, который запомнился своим горьким финалом. В один из весенних дней в городском суде слушалось дело восемнадцатилетнего Виктора  Ли, совершившего тяжкое преступление. В полупустом зале сидели немногочисленные родственники, убитая горем мать.

В течение всего процесса подсудимый вел себя, как затравленный волчонок. В упрямом взгляде исподлобья, в кривом изломе плотно сжатых губ, в бугристом профиле стриженой головы, в отрывистых ответах на вопросы судьи и прокурора – во всем чувствовалась недетская озлобленность. На кого? На мир, который сейчас противостоит ему и обрекает на несвободу? На самого себя? Или, может, на отца-кобондя, так и не успевшего попасть на процесс, и мающегося в тупом бессилии где-то далеко,  в чужом, переполненном пассажирами аэропорту? Кто знает…

Оглашен приговор. Щелкнули наручники.

Покидая зал суда в сопровождении конвоира, он прощально взглянул на внезапно сгорбившуюся, обмякшую от сурового приговора мать, и что-то глубоко детское едва заметно дрогнуло в его повлажневших глазах. Что это:  Отчаяние? Чувство раскаяния? Жалость к себе? К матери?

Кто знает…

5.   ИСПОВЕДЬ   СТАРОГО  БОН-СУ

Чтобы поведать о судьбе Борьки Цоя – по паспорту его имя  Бон-Су – мне придется  еще раз нарушить хронологию повествования и перенестись на сорок лет вперед. Беспокойная собкоровская жизнь заставляла меня часто колесить по республике, неделями бывать в командировках. На этот  раз дороги репортера привели  меня в город узбекских металлургов Бекабад. Стояла середина зимы, и я , спешно завершив служебные дела, поехал на автостанцию. Дул холодный, пронизывающий ветер, легкая китайская курточка не грела,  и я насквозь промерз, прежде чем добрался до заветного окошечка в кассе.

—          Следующий  рейс только через три часа, — предупредила кассирша. – Будете брать билет?

—     А  вы  думаете, у меня есть выбор? – воскликнул я, досадуя, что придется  основательно померзнуть в прохладном здании автовокзала.

В зале ожидания  висел густой табачный дым. Пассажиры – в основном мужчины – сидели на массивных трубах отопления, чтобы хоть как-то согреться. Я примостился с самого краю и стал потирать озябшие руки.

—          Тангзинын коресарамиу – Вы кореец? – вдруг раздался над моим ухом хриплый голос.

Я бросил взгляд на незнакомца, сидевшего справа от меня, и машинально кивнул головой.

Ему на вид было около шестидесяти. Небритое, морщинистое лицо с редкой щетиной на подбородке, несвежая рубаха со свалявшимся воротником, не по сезону одетая фетровая шляпа с темными разводами на полях – все говорило о том, что человек давно не имеет своего угла и перебивается случайными заработками. Словом, передо мной был обыкновенный  бомж – бывший интеллигентный человек без определенного места жительства. Необычным было только то, что он говорил по-корейски.

—          Вы не могли бы дать мне немного денег? – изрек незнакомец, вытирая ладонью слезящиеся глаза . – Я живу в интернате для престарелых и остро нуждаюсь…

Не скрою: поначалу мне захотелось побыстрее освободиться от столь неприятного соседства. Я нащупал в кармане брюк несколько купюр и протянул их незнакомцу. Еще ни разу  не доводилось слышать, чтобы милостыню просили на моем родном языке. Правда,  не раз  приходилось сталкиваться с так называемыми БИЧами-корейцами — вконец спившимися, опустившимися до неузнаваемости. Но чтобы они просили милостыню?  Увы!

Незнакомец  проворно спрятал деньги в складках одежды, сдержанно поблагодарил и тут же засобирался. Во мне одновременно боролись несколько чувств, но профессиональный интерес все-таки одержал  верх,  и я предложил:

—          Может, пообедаем в чайхане?

Мы сели за столик в небольшом придорожном кафе, разговор поначалу никак не клеился. Старик мгновенно проглотил чашку шурпы с лепешкой и стал грызть зачерствевший пряник. Горячая пища сделала свое дело – мой новый знакомый  оттаял, щеки его слегка порозовели, и он разговорился.

—          Меня зовут Цой Бон-Су, а по-русски Борис…

 При этих словах я весь напрягся и впился глазами в собеседника. Неужели  это тот самый Борька, которого я хорошо знал в детстве? Не может быть…

Но по мере того, как он рассказывал, я укреплялся в мысли, что передо мной сидел именно он — мой старый школьный товарищ. По внешнему виду, правда, я бы никогда его не узнал – столько лет прошло! Но факты биографии…

— Родился я в камышовой мазанке в устье реки Амударьи, а детство мое прошло в городе Ходжейли. Отец умер рано, и мама осталась с четырьмя детьми на руках. На ее долю выпало столько бед и лишений, что хватило бы на десятерых. Моей сестре Ок Тя к тому времени исполнилось десять, и часть тяжелой маминой ноши она взяла на себя. Мама, чтобы прокормить четверых сирот, трудилась от зари до зари. Сажала рис, строила землянки, рыла каналы, осваивала целинные земли. Я видел, как она, уложив нас спать, выходила в сарай и безутешно плакала.

Ежегодно весной маме выделяли 20-30 соток земли – больше мы обработать все равно бы не смогли. Причем техники никакой: почву копали и рыхлили лопатами, кетменями нарезали чеки, подводящие канавы, вручную разбрасывали семена, удобрения. Вручную пололи, косили, вязали снопы, скирдовали, обмолачивали. И осенью, если повезет, нам перепадало 5-7 мешков шалы, которых едва хватало, чтобы не умереть с голоду.

Нам хронически не везло.  Помню два самых неурожайных года, следовавших один за другим. Есть было совершенно нечего, и мама варила нам отруби- отходы, после которых страшно пучило животы. И все равно мы не уберегли моих двух братьев. Тхя Гир умер от истощения, а Дон Ук ровно через восемь месяцев утонул в Амударье. Сколько слез проплакала мама! Вскоре она слегла от переживаний, и мы с сестрой приготовились к худшему. Но мама назло всему выжила!

В доме из мужчин остался я один. Пришлось взвалить на свои плечи всю тяжелую работу. Летом достраивал  глинобитный дом, осенью заготавливал камыш и рисовую солому для печки-кудури, зимой выезжал вместе с мужиками на рыбную ловлю на дальние озера. Меня даже стали приглашать вместо матери на деловые сходки в поселке. Шел мне тогда пятнадцатый год…

Сестра Ок-Тя вскоре вышла замуж и уехала жить в Кзыл-Орду. Мама долго упрашивала зятя не уезжать. В доме всем места хватит, говорила она. Но парень был из Казахстана, там обитала вся его родня, и он на уговоры не поддался.

Затосковала без Ок Тя мама. Впервые отказалась от земельного надела, съездила на недельку к дальней родственнице в Ташкент, и та ее надоумила заняться скупкой и перепродажей риса.

За год мама собрала немного денег и даже собралась переезжать из Ходжейли в Нукус. Но переселение не состоялось. Роковой случай определил всю мою дальнейшую жизнь. Судьбе было угодно, чтобы я попал за тюремную  решетку. На одной из вечеринок в Корейском поселке на окраине Ходжейли, где мы тогда жили, завязалась драка, которая закончилась смертью одного подонка. Меня судили как соучастника, дали срок.

Пока я сидел в зоне, умерла мама. Она мне часто писала письма, присылала посылки, извещала, что тяжело хворает. О ее смерти мне сообщила Ок Тя. Долго я не мог оклематься, косвенно винил себя в ее преждевременном уходе из жизни. Вот уж поистине: что имеем —  не храним, потерявши – плачем.

 Пять лет пребывания в зоне надломили меня психически. Вышел я оттуда  безвольным, с новыми пороками. Без дома, без работы, без средств к существованию, я был, как перекати-поле, гонимый по жизненным буеракам ветром судьбы.

И тут мне подвернулась Тамара. Я был старше нее на восемь лет. Она жила в большом городе и принадлежала к числу тех  кореянок, которые росли и воспитывались в редких  семьях «интеллигентов-одиночек», которые неплохо владели русским языком. Тамара имела крутой, независимый характер. У нее была благоустроенная двухкомнатная квартира в городе, что по тем временам для большинства переселенцев и их детей было несбыточной мечтой. Для пятилетней дочери Тамары я стал отчимом. Мы поженились, но с условием, что я никогда и ни на что не буду претендовать.

Пока я был молод, все шло вроде ничего. Я вкалывал грузчиком на цементном заводе, часто по две смены подряд, и приносил домой приличную по тем временам зарплату. В выходные дни ходил на базары, по магазинам, варил обеды. Правда, иногда срывался и с друзьями где-нибудь на стороне устраивал двух-трехдневные попойки. Какие скандалы закатывала мне Тамара!

Мы расстались, когда мне стукнуло сорок. С самого начала я предчувствовал, что этим все и кончится. Ведь Тамара держала меня, скорее всего, как наемного работника. Детей общих у нас не было, так же как не было и общих друзей. Лишним поводом для разрыва послужило еще и то, что я подцепил на заводе  профболезнь, которая требовала серьезного лечения. Так я снова оказался на улице.

И начались мои скитания. Я объездил и исходил почти весь бывший Союз – слава богу, времена были сытные, во всяком случае,  голодным никто спать не ложился. Молдавия, Кавказ, Украина, Сибирь – где я только не был и чего я не перевидал! Но скажу честно, для нашего брата, бездомного, лучше Средней Азии места не сыскать. Здесь теплее, сытнее, спокойнее. И люди отзывчивее, добрее. Если не злоупотреблять вином, можно жить да поживать. Только вот беда —  непьющих-то среди нас нет.

Работал я и у корейцев на луковых полях. Так сказать, по добровольному найму. Изучил это дело до тонкостей, изнутри. Опыт показал, что наниматься лучше всего к людям постарше – они поучастливее и посовестливее. А молодые не церемонятся. Если что не по нраву, по сусалам могут так врезать – надолго запоминается. От невыносимой жизни мне приходилось бежать от молодых «хозяев» в ночь, по бездорожью, к первой попавшейся железнодорожной станции. А там — куда поезд вывезет…

Почти двадцать лет я мыкался по чужим «хозяйским» углам. Поначалу остро реагировал на унижения и оскорбления, возмущался до потери пульса. Но затем понял, что нас никто всерьез не воспринимает, что мы сами себя кинули на самое дно жизни, откуда выкарабкаться мало кому удавалось.

Совсем худо стало, когда  большую страну начали перестраивать, рвать на куски. В наших душах поселился страх, мы все чаще стали ложиться спать голодными. Пришлось долго себя  ломать, прежде чем я решился попросить у прохожего первую милостыню. Потом привык.

В минуты отчаяния я вспоминал про сестру, но все никак не решался ее потревожить. Ей и самой-то жилось несладко в кругу собственных проблем. И все же я поехал. «Навещу, посмотрю, как живет, и уеду…».

Но и здесь я опоздал. Сестра умерла несколько лет назад после долгой, изнурительной болезни. Говорят, часто вспоминала меня, непутевого, жалела. Просила сына своего, Артема, навести обо мне справки.

На могиле Ок Тя   впервые в жизни я так долго и безутешно плакал. Было бесконечно жалко сестру и самого себя, жить дальше не хотелось.

На следующий день я засобирался в обратную дорогу, но племянник Артем коротко бросил: «Поживи еще с недельку, будем тебя устраивать в интернат».

Я, было, попытался возразить, но Артем так выразительно посмотрел на меня, что я сник.

В интернат для престарелых и одиноких меня приняли – видно, племянник имел обширные связи. «Не каждый имеет возможность сюда устроиться, тебе повезло…» – сказал мне Артем на прощание. Только прожил я в этом интернате всего полгода и сбежал. Тюрьма она и в Африке тюрьма. Лучше быть бездомным, зато на свободе.

Сейчас живу у доброго «хозяина» – с ним мы когда-то работали на луке в Казахстане. Сплю в теплой времянке, так что холодная зима не страшна. Кормят, снабжают махоркой, дают книжки почитать. По утрам подметаю двор, днем живность кормлю —  ну там кур, свиней, забор латаю, печь топлю – да мало ли забот в домашнем хозяйстве? Вот наступит весна, и мы с хозяином опять  поедем на кобонди.

Вы простите, что про интернат соврал – интернатовским  деньги  дают охотнее. На что трачу? Вино покупаю, сигареты. Подают больше чужие, свои — корейцы  чаще обходят стороной,  видно, стесняются. Зато, если дают, то помногу. Вот и подхожу к своим.  Ну, мне пора…

Я с большим  вниманием слушал Борьку, — сгорбленного, постаревшего, с редкими седыми прядями волос на голове, —  и не перебивал. Его горькая исповедь задела меня до глубины души. Я вспомнил, как в далеком детстве мы играли с ним в кости, и  я никак не мог его обыграть, поскольку  он был старше меня на три года. Конечно же, он не узнал меня, а я не пытался себя рассекретить. Зачем? Ведь ему вдвойне будет больно и обидно за свою неудавшуюся жизнь…

Мы вышли на улицу и распрощались. Цой Бон Су направился к заснеженному поселку на окраине города. Через  минуту его сутулая фигура скрылась за дальним поворотом.

— Прощай, Боря.  И прости… Удачи тебе…

6.  НЕЗАВИДНАЯ СЛАВА  ЮНОГО  ХУДОЖНИКА

В шестидесятые годы в нашем городе было всего две школы, где обучение велось на русском: одна типовая, в добротном четырехэтажном кирпичном здании – называлась она «железнодорожная», другая ютилась в приспособленных помещениях, занимая дюжину одноэтажных домиков, в каждом их которых размещалось всего по два класса. В типовую школу ходили дети железнодорожников – станция наша была узловая, а значит градообразующая, во вторую школу ходили все остальные, хотя находилась она от нас значительно дальше.

Обеспечение железнодорожной школы, видимо, было, как говорят нынче, элитное. Здесь имелись прекрасно оснащенный спортзал, футбольное поле, в вестибюле висели портреты известных людей. Причем, портреты эти графически были исполнены так безупречно, так талантливо, что я  мог подолгу ходить по коридору и любоваться  Пушкиным, Крыловым,  Лермонтовым, Навои, Павловым, Менделеевым,  другими великими  поэтами и учеными.

И вот однажды, когда я беспечно ходил по вестибюлю чужой школы — от нашего поселка до нее рукой подать —  и созерцал  это портретное великолепие, с возгласом «Ах, ты, воришка!» кто-то больно схватил меня за ухо и  потащил к лестничной площадке, ведущей на первый этаж, где находился кабинет директора.

От нестерпимой боли я по-звериному взвыл,  на глазах выступили слезы. Потом они  обильно потекли по щекам уже от горькой обиды,  от огульного обвинения в воровстве.

В кабинете директора мужик разжал пальцы и вызволил из плена мое многострадальное, покрывшееся красными пятнами ухо.

— Вот, Георгий Викторович, поймал  в вестибюле на втором этаже. Чужак, не наш. Ходит, что-то высматривает, паршивец! Готов поклясться, что это он украл на прошлой неделе вазу в учительской! А глобус в сентябре? Знаем мы вас, бродяг! Шныряете   повсюду и тащите, что плохо лежит!

Страшно хотелось выругаться благим матом,  и что есть силы врезать этому верзиле по его лоснящейся харе. Но мне  было всего тринадцать, и я в бессильной злобе только надрывно скулил, размазывая по лицу горючие слезы обиды.

-Тебя как зовут?  И  что ты делаешь в  нашей школе? – начал допрос Георгий Викторович.

Мой не очень опрятный внешний вид, выцветшая  курточка из грубого сукна с масляными пятнами  на воротничке и манжетах, прохудившиеся ботинки с самодельными шнурками из скрученных черных ниток – ничто не внушало доверия директору.

—          Не будешь отвечать, позвоним сейчас в милицию. Там тебя живо приведут в чувство. Говори, что ты делал в вестибюле? Ну?!

—          Просто гулял и любовался портретами писателей. В нашей школе этого нет.

—          Так ты учишься в Маяковского? В каком классе?

—          А вы позвоните Шанцеву, нашему директору, он  вам все и скажет, — всхлипывая,  ответил я.

—          Да что вы его слушаете, врет он все! – Вмешался верзила-сторож. – Сдадим его в милицию, и дело с концом!

—          Алле, Иван Сергеевич? Привет, старина. Дюжев беспокоит. У тебя в шестом «Б» учится некий… —  Георгий Викторович с трудом выговорил мою фамилию. – Есть такой, говоришь?..  Хорошо его знаешь и ручаешься за добропорядочность? А вот я сомневаюсь… Да вот, стоит передо мной. Сторож  мой обвиняет его в воровстве. Внешне не очень-то и похож на ученика…  Художник, говоришь? Отпустить под твою ответственность? Ладно, Иван Сергеевич.  Только ты, того, присматривай иногда за своими учениками-то, а то шастают тут по чужим коридорам.  Пока…

На следующий день меня вызвали к директору, уже нашей школы. Шанцев строго спросил:

—          Это правда?

—          Иван Сергеевич,  клянусь,  и в мыслях ничего подобного не было! Обидно  очень. А  сторожу ихнему, сволоте,  за его вранье  точно мозги вышибем.

—          Не дури. Выбрось это  из головы. Займись лучше делом… Значит, так.  Завтра с утра пойдешь на Центральную почту, на  Привокзальной, знаешь? Зайдешь в бухгалтерию, скажешь от меня… Нет, лучше записку напишу. Им  требуется художник — то ли стенд  оформить, то ли лозунг написать к Первомаю.  Освобождаю тебя от занятий на три дня, думаю, за это время справишься. Они обещали хорошо заплатить. Или тебе не нужны деньги?

—          Спасибо, Иван Сергеевич. Сделаю все как надо,  не подведу.

—          Ну, ступай…

Это был не первый случай, когда директор школы направлял меня в ту или иную организацию выполнять  оформительские заказы, давая возможность немного подзаработать.  Он прекрасно осознавал, насколько тяжело живется нам материально, и потому старался хоть чем-нибудь помочь. Посылая меня на «очередное задание»,  Иван Сергеевич тут же  предупреждал учителей, что я не хожу на занятия с его личного разрешения.

Когда я учился в пятом классе, уроки  рисования у нас вел Геннадий Петрович Цой. Так сказать, по совместительству. А основным предметом у него была география, и здесь он был богом! Его требовательность к ученикам превосходила все мыслимые пределы. Зато каждый из нас мог с закрытыми глазами показать на карте мира любой полуостров, океан или море, пустыню или горную вершину.

А как он увлекательно рассказывал! Про уссурийскую тайгу, куда они с отцом не раз ходили на охоту, про монгольские степи и ненецкие оленеводческие пастбища, где он,  будучи студентом,  проходил производственную  практику. Мы слушали его и мысленно представляли, как он с ужасом пьет свежую оленью кровь, поскольку его  ненцы приняли за своего и как почетному гостю  преподнесли чашу традиционного, еще дымящегося ритуального напитка. Как он носится вместе с табунщиками по монгольским просторам на  чистокровном элитном  скакуне, еще не научившись,  как следует,  сидеть на лошади.

Но,  будучи хорошим учителем географии, он  настолько же был плохим учителем рисования. Наверное, и сам он это прекрасно понимал. А потому не раз  вызывал меня к доске, вручал мелок и, обращаясь к классу,  говорил примерно следующее:

—          Сейчас мы будем рисовать яблоко в разрезе. Володя это будет делать мелом на доске, а вы постарайтесь то же самое делать в своих альбомах. Понятно?

Пока все пыхтели над «яблоком», Геннадий Петрович спокойно готовился к своему следующему уроку: проверял контрольные работы, делал выписки из конспектов или просто читал специальную литературу.

Незавидная слава юного художника пришла ко мне очень рано, когда по просьбе все того же Геннадия Петровича я вместе с другими школьниками  оформлял фойе городского кинотеатра к новогоднему балу. Мы склеивали большие куски ватмана, подвешивали их на стены и рисовали на этих огромных  полотнах акварельными красками сказочных персонажей. Получилось очень даже неплохо, чему свидетельством  был врученный мне во время бала ценный приз «за лучшее оформление зала» – комплект приключенческих книг Марка Твена и Майн Рида.

Затем мной заинтересовался заезжий корреспондент,  и вскоре  в  республиканской «молодежке» появилась статья с моей фотографией. На ней я изображен рисующим портрет великого Пушкина. Причем на мне строгая школьная форма – ее на время съемок мне одолжили в учительской,  ярко-красный пионерский галстук, а лицо такое уныло-кислое, будто я с голодухи проглотил целую корзину незрелых яблок

С тех самых пор все и началось… Выпуск стенгазет  к великим и не очень великим датам, оформление кабинетов, уголков, витрин, изготовление наглядных пособий, написание лозунгов и плакатов к календарным  праздникам… Чего только не пришлось перепробовать в добровольно-принудительном творческом порыве за годы учебы в школе  и службы в армии!   До сих пор – хотя «художествами» этими я  не занимаюсь уже лет сорок  – на среднем пальце правой руки выпирает костистая мозоль от перьев, ручек и кистей, как память о том моем  нелегком общественно-полезном труде.

…В бухгалтерии почты,  в тесном кабинете, заваленном посылками и бандеролями, сидела средних лет женщина, по виду кореянка. Когда я протянул ей записку от директора школы, она недоверчиво оглядела  меня с ног до головы, удивленно вскинула брови и спросила:

—          А ты справишься с работой? Может, Иван Сергеевич прислал тебя по ошибке?

—          А что конкретно нужно сделать? – вопросом на вопрос ответил я.

—          Написать два Призыва к Первомаю, оформить стенд под газеты, разрисовать красками несколько табличек…

—          Пожалуйста, не беспокойтесь, я  все это сделаю, как надо.

Она  примирительно улыбнулась, сняла телефонную трубку и пригласила в кабинет завхоза.

—          Трофимыч, — сказала она ему, —  проводи молодого человека в актовый зал и обеспечь  всем необходимым.

Часа через три, когда я на  кумаче, расстеленном на полу, вывел белой краской слова «Да здравствует 1 Мая – день международной солидарности трудящихся, день единства и братства рабочих всех стран!», в зал вошла  Екатерина Павловна Ким —  так звали  главбуха почты. Она внимательно оглядела мое творение, медленно переходя от буквы к букве, и лицо ее вдруг стало круглым и смешным от гримасы умиления.

—          Ах, какой молодец! Надо же! Такой малюсенький, а уже что вытворяет! – Ворковала она.

Мне стало неловко от ее слащавой похвалы, и я, стараясь быть похожим на взрослого, сказал:

—          Пожалуйста, не мешайте мне работать.

—          Ой, ухожу, ухожу…

Через три дня Екатерина Павловна  начислила мне зарплату по индивидуальному договору, причем  вдвое большую, чем я  предполагал.

—          А что ты будешь делать с этими деньгами? – поинтересовалась она.

—          Куплю себе ботинки…

 Когда я расписался в ведомости и спрятал деньги в карман, она, не выдержав какого-то внутреннего, чисто  материнского порыва, погладила меня по взъерошенной голове и участливо спросила:

—          А родители у тебя есть?..

7. ПРО   ЗМЕЙ,  ЛОШАДКУ  И  НЕСБЫВШЕЙСЯ МЕЧТЕ

Весной 1961 года я заканчивал семилетку и мечтал поступить в художественное училище. Мечту мою усилил случай, когда однажды на пустыре за школой я увидел парня, колдующего над мольбертом.  Он писал масляными красками благоухающий бело-розовой кипенью цветущего сада весенний пейзаж.

Когда солнце закатилось за горизонт и стало темнеть, молодой человек сложил тюбики в коробку, зачехлил мольберт и, не спеша,  двинул в сторону вокзала.

Я бежал рядом с ним вприпрыжку, таща на плече его  небольшой складной стульчик ,  и немногочисленные прохожие могли с удивлением лицезреть на моей  блаженной мордашке неописуемый восторг от того, что хотя бы таким прозаическим образом я приобщаюсь к великому миру искусства.

Мой новый знакомый учился на третьем курсе ташкентского художественного училища. Он был старше меня всего на три года, но сам факт его принадлежности к творческой молодежи возвышал его в моих глазах на недосягаемую высоту. Вот бы и мне туда, вожделенно думал я.

Сережа – так звали моего нового кумира – ходил рисовать фруктовый сад за школьным пустырем около недели. И все эти дни я неотрывно был с ним рядом: бегал в буфет за пирожками, таскал  воду из близлежащей  колонки, мыл кисти в специальном щелочном растворе.

Весенний пейзаж получился классный, и Сережа решил подарить картину родной, железнодорожной школе. По такому случаю директор созвал даже торжественную линейку и молодого художника чествовали как будущую большую знаменитость.

Провожая Сережу на вокзале, я обещал ему приехать через месяц в Ташкент для поступления в училище. Но жизнь, увы, распорядилась иначе…

— Значит, в художественное училище хочешь? – с каким-то сладостным сарказмом выдохнул  отец, когда я поделился с ним своими планами. – Так-так… Выходит, все подадутся в интеллигенты, а  работать на земле будет  кто, уж не Пушкин  ли?.. Хитро придумал, бездельник. В общем, так: дурь эту из башки выбрось , во всяком случае,   до окончания средней  школы! А там посмотрим, куда тебе податься… Завтра же с первой попуткой вместе с семьей дяди Андрея поедешь в колхоз – там работы и в поле, и на ферме по самое горло…

Это отцовское «табу» поставило жирную точку под моей детской мечтой — поступить в художественное училище.

На следующее утро,  заглушив в  душе горький комок обиды, я поехал на ферму.

Дорога в колхоз занимала почти целый день. Сначала надо было ехать на попутке до Куня-Ургенча, там пересаживаться на другую попутку – уже до Байрам-Тагана. А дальше, если  повезет, тебе может подвернуться телега, запряженная лошадью, если нет – остается счастье топать пешком по бездорожью целых четыре километра.

Дядя Андрей поддался на уговоры отца вместе сеять рис в глухом туркменском селе, на самом краю зыбучих Каракумов. Земли нашего колхоза «Искра»  упирались в песчаные барханы,  простиравшиеся к югу на сотни километров, чуть ли не к самым окрестностям Ашхабада. Это хорошо видно на  географической карте  –  бурые оспинки бескрайней пустыни  покрывают своими жаркими щупальцами центральные районы Туркмении, разделив страну на две неравновеликие  части: северную и южную. Северный оазис представлен узкой полоской Ташаузской области, где  на самом ее краю и приблудилась наша, всеми  забытая,  «Искра».

Это было уже четвертое по счету хозяйство, где проработал отец за неполные три года скитаний по знойной Туркмении.  Ферма насчитывала несколько сотен голов свиней,  кроликов и   кур. За всей этой живностью нужен был серьезный уход и контроль, ежедневная, кропотливая работа. Потому, наверное, и озлобился отец, когда я заикнулся об училище. Ведь в летнюю пору у родителей одна надежда – приедут дети на каникулы и возьмут на себя значительную часть этих  забот.

…Чолпан умирал мучительно долго. Последние дни  бедняжка даже не дотрагивался до душистых пучков свежескошенного клевера. С хрипом отворачивал морду от тазика с прохладной арычной водой. Глаза, покрытые мутной предсмертной пеленой, безучастно глядели в знойно-белесую бездну бескрайнего августовского неба.

Заведующий фермой Кузыбай-ака, казах по национальности,  предложил отцу пристрелить бедное животное.

—          Бяр бир уляды, не выживайт. Один выстрел  мултук и  все, – резюмировал он.

Мы с братом Илюшей все эти дни ходили вокруг умирающей лошади как потерянные. Каждый  чувствовал свою вину  перед Чолпаном. Но исправить что-либо  было уже невозможно: колхозный  зоотехник, Огылджан Халбекович, внимательно осмотрев хрипящую животину, равнодушно изрек:

—          Летальный исход будет,  только когда, вот вопрос.  Завтра, или послезавтра.

В тот злополучный день мы с Илюшей поехали  косить клевер на самый дальний участок, что в четырех километрах от нашей фермы. Загрузив арбу до самого верха, двинули в обратный путь. Было нестерпимо жарко, да к тому же нас замучила жажда – утром мы забыли захватить из дому фляжку с питьевой водой.

По левую сторону от дороги величественно простирались вглубь Туркмении раскаленные пески Каракумов. Над бескрайними красно-желтыми барханами  безжалостно струилось знойное  пылающее марево. Казалось, все живое здесь давно вымерло и превратилось в обжигающий пепел.

Чувствуя, что дорога ведет к родному порогу,  Чолпан ускорил бег, временами срываясь на галоп. Подстегиваемые  зноем и жаждой, мы торопили коня ударами кнута по взмыленному крупу. Последние  несколько сот метров наша арба мчалась по пыльному проселку со скоростью — никак не меньше – легкой римской колесницы.

Наскоро разгрузившись, мы решили поплескаться  в  озере, находившемся в двух шагах от нашей фермы. Заодно  искупать потного,  разгоряченного  Чолпана.

—          Сейчас мы тебя окунем, — приговаривал Илюша, насильно затаскивая в воду упиравшегося  коня. – Давай смелее, вот увидишь, тебе будет хорошо…

Когда Чолпан вошел в озеро по самую холку, вода  забулькала, и от лошадиного крупа заструился кверху едва заметный пар.

Минут пять я добросовестно поливал  ладошками пропотевшее тело коня,  давая ему возможность насладиться божественной, как нам казалось, струящейся  прохладой.

А на следующее утро Чолпан отказался от свежей охапки сена. Весь день он неподвижно лежал под летним навесом, изредка прядая обвисшими ушами. Не ел и не пил он еще дня три, пока не приехал Кузыбай-ака.

Заведующий фермой внимательно осмотрел больного коня: разжав челюсти, постучал по темно-бурым зубам, щепкой соскоблил с языка желтый налет, заглянул под глазное веко и даже поковырялся  палочкой в свежем помете. Потом он подробно расспрашивал нас,  как вел себя Чолпан накануне болезни, какой работой мы его загружали, чем кормили и поили. Но мы и словом  не обмолвились о том, что в тот злосчастный день его, потного и взмыленного, довольно-таки долго охлаждали в прохладном озере. Нам,  безусым пацанам,  было  невдомек, что именно это обстоятельство  стало причиной смертельного недуга лошади.

Правда, узнали мы об этом двумя днями позже от дяди Андрея. Он пришел   на ферму душным вечером, чтобы проведать нас, а заодно поговорить с отцом о насущных делах  земледельческих. Бросовое поле в три гектара, которое они арендовали под рис,  находилось в нескольких километрах от нашей хибарки. Там в наспех сколоченных балаганах жили две семьи переселенцев: Пак Андрея и Квон Федора.  Знойный август вплотную подошел к своему зениту,  и прополочные работы в поле были в основном завершены. Главная проблема, которая мучила в те дни несчастных рисоводов –  острая нехватка продовольствия. Вот и пришел дядя Андрей посоветоваться с отцом,  как семьям продержаться еще месяц-другой и дотянуть до нового урожая.

Утром отец  показал гостю больного Чолпана.  Дядя Андрей провел рукой вдоль холки коня, слегка надавил на грудь и, услышав едва уловимый хрип,  выдал диагноз:

—          Отек легких. Надо было сразу колоть пенициллином, теперь поздно. Небось, купали разгоряченного?  Ну, тогда понятно. В таких случаях даже пить нельзя давать, не то что купать.

При этих словах мы с Илюшей сникли. Нас охватило чувство тяжелой вины и неизбывной жалости к умирающему коню. Обидно было , что купали-то мы его по незнанию, и данное обстоятельство еще больше нас огорчало.

Ближе к полудню, когда на ферму приехали  Кузыбый-ака и зоотехник,  мужчины долго о чем-то говорили между собой, затем составили какой-то акт, подписали его, а умирающего Чолпана погрузили в телегу и увезли в неизвестном направлении.

Позже  мы узнали, куда дели бедное животное. Оказывается,  дядя Андрей посоветовал отцу не ждать,  пока лошадь умрет, а забить ее на мясо. «Хоть польза будет какая-то!- горячо убеждал он. – Ведь семьи наши с голоду пухнут!». После настойчивых уговоров пошли на этот  шаг и завфермой с зоотехником. «Только об этом никто не должен знать» – предупредили они.

Свежевали коня, говорят, прямо в поле, под открытым небом. Дядя Андрей в этом деле был дока – когда-то в Приморье он работал конюхом, а в партизанском отряде в гражданскую войну на его попечении  находился целый эскадрон лошадей.

Тушу разделили на три семьи. Поскольку на дворе стояло жаркое лето, остро встал вопрос сохранения столь ценного продукта. И опять пригодился опыт  дяди Андрея – разрезав  мясо на длинные ленточки, он круто их посолил и вывесил для просушки на солнце. Правда, дня через два на этих самых ленточках начали кишмя кишеть белые черви, вылупившиеся из личинок зеленых мух. Но прошло несколько дней, мясо на солнце задубело, и черви опали на землю сами, как отжившие листья с деревьев глубокой осенью.

Мама часто варила супы из вяленой конины, но мы с Илюшей не могли этого есть – перед глазами немым укором стоял безвинно убиенный, насмерть загнанный нами Чолпан.

Месяц спустя голодные рисоводы подобным же образом съели  осла, на котором мы ездили каждый день в поле, а также дряхлого верблюда, подвозившего колхозным свиньям отходы с молочной фермы…

В конце сентября рисовые колосья в поле начали тучнеть и золотиться. Заботы на ферме по откорму свиней, кроликов и кур целиком легли на плечи матери и двух сестренок, старшей из которых к тому времени едва исполнилось десять. Мы же с Илюшей выехали жить в поле — помогать отцу на уборке урожая. По ночам в камышовом шалашике было уже довольно прохладно,  и мы с братом решили обустроить временное жилище в руинах заброшенного кем-то глинобитного сарайчика. Полуобвалившиеся стены этого незатейливого строения были испещрены глубокими щелями и таинственными норами, а окружающее пространство густо утыкано зарослями низкорослого кустарника. Понадобился целый день, чтобы  расчистить площадку и подходы к нашему новому жилищу. Из веток деревьев мы соорудили крышу, замазали дыры глиной, натаскали камыша и соломы, даже собрали из камней небольшой очаг с противоположной стороны дувала.

Почти неделю мы кайфовали в этой относительно теплой времянке, пока не столкнулись нос к носу со смертельной опасностью. Однажды ближе к вечеру я  зачерпнул в арыке черным от копоти кумганом мутной амударьинской воды, чтобы вскипятить чай. Наломал сухих веток, сложил их в очаге крестиком и чиркнул спичкой.  В следующую секунду я почувствовал, как тело мое от ужаса напряглось, а волосы на голове стали шевелиться. Рядом с камнем с внешней стороны очага, свернувшись в клубок, лежала огромная змея песчаного цвета с причудливыми узорами на спине. В полуметре от первой я увидел еще два клубка. Змеи, видимо, нежились в тепле  возле камня, нагретого еще не остывшей обеденной золой.

Что пережила моя детская душа в тот момент, конечно же, не описать. Раньше, правда, мне  не раз приходилось сталкиваться с этими ползучими тварями. Еще будучи первоклассниками мы проносили  на урок  желтопузых ужей, пряча их за пазухой. Девочки визжали от страха как резаные, а нас водили к директору, чтобы поставить на особый учет. Тогда же теплыми весенними днями в прибрежных зарослях  горных речушек мы натыкались на  огромные клубки пятнистых змей, которые на солнцепеке вели, как нынче говорят, свои брачные игры. А однажды посчастливилось увидеть огромного удава, который в жаркий полдень с шумом плескался в сбросном канале среди зарослей саксаула.

Этот мой небольшой  опыт общения со змеями давал основания предполагать, что передо мной сейчас лежат вовсе не безобидные ужи, а самые что ни на есть ядовитые твари, поскольку, скорее всего, они выползли из-под руин нашего ветхого жилища. Да и близость пустыни воскрешала в памяти скудные знания о том, что в песках, увы, не водятся  «желтопузики».

Выронив кумган, я плавно, как в замедленном кино, стал пятиться назад, постепенно увеличивая скоростные обороты. И, спустя мгновение,  был уже очень далеко от опасного места, куда впоследствии  боялся приблизиться даже на пушечный выстрел…

8. ДВЕСТИ  ВЕРСТ  ПО  ЗИМНЕЙ ДОРОГЕ

Однажды холодным январским днем отец, вернувшись из очередной поездки  по отдаленным селам Узбекистана, где он частенько шарахался в поисках нового места работы, сказал матери:

—          Собирай вещи. Завтра переезжаем в Хорезм. Я договорился насчет машины в местной автобазе. Детей  — всех – забираем с собой.

—          А как же школа? Ведь учиться еще полгода…

—          На новом месте разберемся. Ничего с ними не случится, если они окончат школу на год позже – это все-таки лучше, чем всем скопом умереть с голоду. Поняла?

Наутро, когда чуть забрезжил рассвет, к дому подъехала бортовая машина. Водитель – кореец лет сорока – увидев кучу детей, одетых далеко не по-зимнему, и полное отсутствие какого- либо скарба для перевозки , удивленно вскинул брови,  пристально посмотрел на отца и возмущенно прокричал:

—          А  мы не заморозим малышей в кузове? Если бы я знал, что придется везти не вещи, а  таких маленьких детей, никогда бы не согласился… Ведь вы же ничего мне об этом не сказали… Ну, вы даете, …мать вашу!  Поймите, на дворе зима, а не лето!..

—          Ничего страшного.  Бросим в кузов два матраца, сверху укроем ватным одеялом – и можно ехать хоть на край света!  К  вечеру, надеюсь,  уже будем на месте…

Шофер ничего не ответил,  только с досады смачно сплюнул и сел за баранку.

К счастью,  день выдался солнечный, и под стареньким одеялом было не так холодно. Вместе с мамой в кузове уместилось восемь человек. К тому времени самой маленькой сестренке, Таисии,  исполнилось  восемь месяцев. Не было с нами только старшего брата Илюши, – он учился на втором курсе Ташкентского ирригационного института.

Лежать под одеялом, когда тебя то и дело подбрасывает на ухабах – занятие не из приятных. А потому мы ежеминутно, несмотря на строгие окрики мамы,  высовывались и с любопытством обозревали окрестности. Мимо проплывали  небольшие селения с глинобитными домами , покрытые снегом  холмы и равнины, замерзшие озерки и речушки. А ближе к полудню  пейзаж стал напоминать  один сплошной белый ковер – мы вторглись в необозримое царство зимней пустыни…

Туркменский город Ташауз встретил нас безлюдьем кривых улочек,  стройными рядами обнаженных тополей вдоль дорог. И только ближе к центру стало зримо ощущаться, что город живет своей повседневной, напряженной жизнью. Особенно отчетливо это проявлялось возле рынков и магазинов.

Остановились на одной из центральных улиц, напротив чайханы. Из кабины кулем вывалился отец,  размял отекшие ноги и, окликнув меня, шепотом сказал:

—          У тебя, кажется, есть рубль… Ну, помнишь, тетя Лиза проездом была на днях и тебе подарила. Дай его мне, на обед шоферу как раз хватит…

Я вытащил из кармана мятую, сложенную вчетверо желтенькую купюру и  протянул отцу.

Водитель тоже заглянул в кузов, весело подмигнул мне и участливо спросил:

—          Ну,  как? Не замерзли? Молодцы! Так держать!

Когда  мужчины скрылись в чайхане, мы все вдруг разом почувствовали, что очень голодны. Однако с собой у нас ничего не было,  даже краюхи хлеба.

Впоследствии я часто вспоминал ту  нашу поистине фантастическую поездку, на которую так бездумно решился  отец, не имея в карманах  ни гроша. Сегодня подобный шаг   рассматривался  бы как предел вопиющей безответственности и спартанской жестокости по отношению к своим малолетним детям. А тогда, видимо, это было в порядке вещей.

Минут через тридцать из чайханы вышел отец,  следом со свертком в руках показался  шофер. Оказывается, обедал он на свои деньги и на свои же деньги  купил нам  две буханки хлеба и полкило душистых пряников. Можете себе представить, с каким  лихим проворством  голодные  дети накинулись на еду.

…Зимняя дорога отняла времени почти втрое больше,  как если бы мы ехали в теплое время года. Пустынные земли Туркмении вскоре сменились ровными квадратиками заснеженных полей древнего Хорезма. Солнце медленно скатилось за горизонт, когда машина свернула с большака  и начала петлять вдоль канала по колхозному проселку. Уже далеко позади остались последние кибитки с желтыми проемами приземистых окон, а старенький «ЗИС» еще долго урчал мотором, рассекая  фарами вечернюю темень.

С наступлением сумерек  нас начал бить колотун. Мы уже не выглядывали из-под одеяла, а лежали на холодных матрацах,  съежившись в тугие комочки. Самые маленькие – Розка и Таська – начали  жалобно хныкать.

Наконец машина остановилась возле приземистого глинобитного здания, обнесенного  невысоким  дувалом. Единственное окошко с фасадной стороны было заколочено досками. Отсутствие света и какой-либо утвари во дворе говорило о том, что помещение  нежилое.

Чтобы разгрузиться, потребовалось всего несколько минут. Мы настолько озябли, что не могли поначалу даже двигаться. На ветхой двери висел массивный замок, ключ от которого находился  у прежнего свинаря —  местного аборигена, жившего не при ферме, а  на самом дальнем от центральной усадьбы участке.

Мы сгрудились вокруг матери, накинув на себя одеяло. Видя эту удручающую картину, водитель, звали его дядя Леша,  нервно закурил и в сердцах сказал:

—          Ладно, давайте рассчитываться. Мне еще  пилить назад двести верст…

—          За деньгами надо ехать в колхозную контору, в карманах у меня нет ни копейки , — без тени вины, с напускной бодростью ответил отец.

При этих словах шофера  бросило в дрожь. От возмущения он отшвырнул недокуренную папиросу и, если бы не дети, наверное, бросился  на отца с кулаками. Усилием воли дядя Леша  заставил себя успокоиться и, еле сдерживая гнев,  зло выдохнул:

— Ладно, поехали в контору. Благодарите  семью, что я тут сгоряча не наломал дров,  мать вашу…

Эти два часа  показались нам вечностью. Мы сидели возле запертой двери, тесно прижавшись друг к другу, и, чтобы хоть как-то согреться,  тянули  одеяло на себя.  Небо, усеянное яркими звездами,   источало холодный, мерцающий свет . Глаза постепенно  привыкли к темноте и  разглядели гряду низеньких холмов – значит, рядом протекает речка.  А дальше  простиралась бездонная пропасть кромешной тьмы, где на десятки, а может, и на сотни верст не видно было даже намека на наличие человеческого жилья.

Наконец из-за поворота вынырнули лучи автомобильных фар и , разрезая ночное пространство,  плавно раскачиваясь на ухабах, стали приближаться. Из кабины выпрыгнули отец, дядя Леша и низенького роста юркий мужичок – работник фермы. Мужичишка быстро открыл дверь, нашел в темноте переносной фонарь, заправляемый керосином, и показал маме комнату, в которой теперь всем нам предстояло жить.

Водитель  торопился в обратный путь. Он мог бы уехать сразу, как только получил в конторе деньги, но, видимо, чувство человеческого сострадания не позволило ему это сделать. Как минимум, он потерял еще целый час, пока машина плутала  по колхозным проселкам в поисках хибарки, в которой жил местный свинарь.

На прощание дядя Леша вытащил из кармана две десятирублевые купюры и протянул их маме.  «Вот, возьмите, что-нибудь детям купите…»

Машина уехала – на ней укатил и мужичок, – а мы стали готовиться  к ночлегу. Комната оказалась складом для комбикорма — несколько мешков вповалку лежали в дальнем углу. К счастью, от стены к стене был сооружен низенький  топчан из грубых, неотесанных досок, на котором  все мы могли вполне уместиться. В соседней комнате, без дверей и без окон,  до самого потолка  охапками  лежала рисовая солома – ею мы толстым слоем покрыли весь топчан. Там же нашли и металлическую печку-буржуйку, которую растапливали до самой полуночи. Когда помещение немного прогрелось, нас сморила усталость, и мы погрузились в тревожный, беспокойный сон.

9. НА  КРАЮ  ДАЛЕКОГО  КИШЛАКА

Утром, чуть рассвело, мы уже были на ногах. Нам не терпелось поскорее осмотреть окрестности нового местожительства.

Как мы и предполагали, рядом протекал сбросной канал, русло которого было проложено по самому краю пустыни и уходило далеко за горизонт. В полукилометре виднелся, припорошенный снегом, глинобитный кишлак. Сама ферма с южной стороны вплотную примыкала к каналу, а дальше, насколько хватал глаз, простирались холодные пески Каракумов. С северной стороны, примерно, в трехстах шагах от нас, мы разглядели стянутое льдом овальной формы озеро, обнесенное по берегам частоколом засохшего желто-бурого камыша.

Всю первую неделю никак не удавалось скроить время, чтобы сходить на озеро – удовлетворить мальчишеское любопытство. На ферму зачастило колхозное начальство: во-первых, организовать прием-передачу поголовья свиней вновь прибывшему работнику, во-вторых, посмотреть на  семью многострадального переселенца, все богатство которого –  куча малолетних детишек.

Искандар-ака, прежний свинарь, несказанно был рад переменам в своей жизни, а потому старался изо всех сил, бегая по ферме, как угорелый. Более десяти лет он приходил сюда каждый день, как  будто нес тяжелый крест за некую провинность, отрабатывая в добровольно-принудительном порядке  ненавистную его душе  колхозную барщину. И посему не было у него в личном календаре ни выходных, ни праздников. Ему «всучили»  эту должность сразу после службы в армии, откуда он привез себе в жены симпатичную украинку по имени Олеся. Председатель так и сказал: « Раз у тебя жена хохлушка, лучшей работы тебе в колхозе  и не сыскать».  Несколько лет они  ходили на ферму вместе, пока скоропостижно, после инсульта,  не умерла свекровь. Так неожиданно для себя Олеся стала в доме полнокровной хозяйкой, преобразившись  из тихой и послушной женщины  во властную, капризную и  сварливую особу. А Искандар-ака вскоре  обрел незавидную славу безвольного подкаблучника, превратившись в предмет безобидных насмешек  односельчан. С тех самых пор заботы по откорму свиней целиком легли на его плечи, а Олеся  напрочь забыла  дорогу на ферму.

В день, когда  был подписан акт о приеме-передаче, Искандар-ака на радостях принес две бутылки водки. Вечером  самолично сварил душистый плов из свежей баранины, «принял на грудь» два полных граненных стакана  и ударился в воспоминания. Часа два восторженно рассказывал  о своей службе на Украине, где, по его словам, невест больше, чем селедок в океане. Потом излишняя сентиментальность выдавила из него скупую мужскую слезу, одиноко скатившуюся на  жиденькие ярко-рыжие усы. Видимо, тяжелое бремя семейной жизни наносило его душе  глубокие раны, которые нет-нет да и кровоточили.

А со следующего дня начались для нас  трудовые будни, которые длились до самого сентября, то есть до начала нового учебного года. Восемь месяцев подряд  мы безвылазно копошились в  дерьме, на краю жарких Каракумов, вдали от цивилизации, позабыв на время, что где-то,  совсем почти рядом,  наши сверстники  регулярно ходят в школу, посещают кинотеатры,  смотрят телевизор, читают книжки,  занимаются спортом, едят мороженое и беззаботно отдыхают на долгожданных каникулах.  Даже взрослые дяди и тети , коим сегодня  за шестьдесят (о нынешних 10-14- летних я уже не говорю),  наверняка подумают: что же такого страшного и невыносимого было в их  прежней ребячьей жизни, что нынче им приходится   так сурово ее малевать? Может, автор несколько сгущает краски? О, если бы так!…

Не буду и не хочу писать о работе —  работе трудной, неквалифицированной, которую  даже взрослому  одолеть не всегда было под силу. А тут дети – худенькие, низкорослые, ослабленные тяжелым бытом и  плохим питанием… Одной только воды в день нужно было натаскать в корыта из протекающего в двадцати метрах сбросного канала более двухсот десятилитровых ведер! Около часа такой работы, и рук уже не чувствуешь —  они сами отваливаются.  А однажды, буквально через три недели после нашего переезда, отец уехал в районный центр и… пропал. Вернулся он через пятнадцать суток – где он был все это время читатель, я уверен,  без труда догадается сам. Можете себе представить, какого лиха хлебнула  семья в его отсутствие.

Мы, дети, до умопомрачения – и даже сейчас, спустя десятки лет! – стесняемся говорить кому-либо о том,  чем занимались наши родители. Особенно своим сверстникам в школе. Стыжусь  и сейчас, и  пишу эти «стыдливые» строки, перешагнув через собственное «я».

Но нет худа без добра. Полуспартанский, я бы сказал даже,  нечеловеческий образ жизни  на протяжении очень длительного времени  выработал в нас качества, которые здорово повлияли на всю нашу дальнейшую судьбу. Казалось, мы должны были озлобиться, очерстветь душой,  возненавидеть не только себя и своих близких, но и весь окружающий  мир. Но этого не произошло. Наоборот, мы стали участливее к чужому горю, чужой беде, научились по-настоящему сопереживать. Но самое главное,  жизнь привила нам бесценный иммунитет – иммунитет  долготерпения и выносливости, позволяющий легко переносить любые  невзгоды.

Той же осенью, в начале сентября, я поехал в нашу прежнюю школу за документами – моими и сестренок. В общем вагоне пассажирского поезда дым стоял коромыслом —  по тамбуру гулял запах дешевой «Примы». В соседнем отсеке шумно гудела подвыпившая компания – три девушки и два симпатичных, с виду еще  очень молодых, парня. И вдруг в одном из них я признал нашего классного руководителя Любика  Арсеновича. Он тоже узнал меня, подсел ближе и стал с большой заинтересованностью расспрашивать о нашей жизни – что, где  да как. И тут из  глаз моих  помимо моей воли обильно хлынули  горючие слезы. Я пытался их остановить и  не смог — они все текли и текли, оставляя на щеках мутные, солоноватые разводы. Я плакал безутешно, навзрыд и  явственно ощущал, как вместе со слезами из сердца медленно  вымывается непонятная тяжесть, давившая грудь все  долгие восемь месяцев. Наверное,   детская душа моя, подчиняясь  инстинкту самосохранения, выбрасывала из неокрепшего еще организма накопившийся стресс. Это были слезы внутреннего очищения и душевного облегчения. Конечно, Любик Арсенович никак не ожидал от меня такого  сюрприза. Он  в одно мгновение  протрезвел, неуклюже обнял меня и шершавой ладонью стал гладить мою коротко стриженую голову…

Документы – четыре скоросшивателя, в которых лежали табели, характеристики и еще какие-то бумаги  – мне вручал лично сам директор школы Иван Сергеевич Шанцев:

— Вот, Володя, смотри, не потеряй. Сестренок твоих, всех троих, несмотря на то, что они во втором полугодии в школу совсем не ходили, мы перевели в следующие классы. Это потому что Наташа,  Лора и Рая, начиная с первого класса,  были отличниками. А тебя, при всем нашем желании, перевести не сможем – табели успеваемости говорят сами за себя. Удачи тебе…

Так,  волею обстоятельств,  я  стал второгодником.

Сказать, что  месяцы, проведенные на краю далекого кишлака, в пустыне, прошли совсем  бездарно, значит,  сказать неправду. Самым главным  нашим приобретением было то, что  жили мы в окружении еще не тронутой человеком девственной природы, можно сказать,  слились с нею, и стали  как бы  ее неотъемлемой  частью. Щедрая на рыбу речка, таинственные голубые озера, заросшие  камышом,  непролазные саксаульные чащи, сказочные песчаные барханы, где в изобилии водились зайцы, суслики и лисы – все это органично вошло в нашу жизнь и окружало нас ежеминутно и  ежечасно. Теплыми летними ночами мы поднимались по скрипучей лестнице на плоскую крышу нашего саманного жилища и, блаженно распластавшись там,  засыпали под россыпью ярких звезд  и  неумолчное пение цикад и сверчков. А с первыми лучами солнца, проснувшись , бежали к речке босиком, чтобы ополоснуться…

Здесь, у подножия жаркой пустыни, состоялись наши первые, очень  теплые и очень памятные встречи с местными жителями. Никогда не забуду старого охотника, Карима-ака, подрядившегося с моим отцом сеять рис неподалеку от заросшего камышом, огромного, иссиня-черного озера. Этот веселый и добрый человек так увлекательно рассказывал о некоем чудовище – водяном быке, якобы обитающем в этом водоеме, что до сих пор нам чудится устрашающий рев, который действительно исходил вечерами со дна таинственного озера.

Не забыть мне и горячих, только что с жару лепешек, которыми угощала нас жена старого охотника Энебиби-опа. Она научила и нашу мать, дальневосточную кореянку, выпекать узбекские лепешки в раскаленном тандыре. Правда, мама  никак не могла научиться готовить настоящий рассыпчатый плов, и тогда Карим-ака в шутку просил ее сварить корейский плов  на воде —  без мяса, масла и моркови.

Помню первого моего друга-узбека, Аллабергена, с которым нас свела судьба на берегу озера Шорсу. Мы случайно столкнулись с ним в камышовых зарослях – оба, с  охотничьими ружьями за плечами,  преследовали одну и ту же  стаю диких уток. Аллаберген  очень плохо говорил  по-русски. Зато я «владел» сразу тремя  тюркскими –  каракалпакским, туркменским и узбекским. Правда, словарный запас мой – если даже сложить все эти три языка вместе – ограничивался лишь пятью десятками самых обиходных слов.

В тот день мы возвращались с Аллабергеном домой без дичи. Признаться, ни до, ни после мне так и не выпало счастья подстрелить какую-нибудь живность в виде уточки или, на худой конец, задрипанного куличка. Зато Аллаберген – он ходил на охоту почти каждый день – был удачливым. Видимо, сказывался тут и его «опыт –  сын ошибок трудных», и  особое чутье, привитое ему от природы.

Однажды, теплым майским утром, он предложил пойти с ним на дальние озера, что в трех километрах  от нашей фермы. «Бери ружо,  рыба будем стреляйт» – сказал он мне загадочно. Я не придал значения его словам, думал – шутит. Однако, когда мы вплотную приблизились к заросшему молодым камышом берегу, я глазам своим не поверил: огромные рыбины плескались у самой кромки так шумно, что  поверхность озера ходила ходуном, и по ней гуляла  крупная волнистая рябь.

Аллаберген сделал мне знак рукой — мол, пригнись, а сам быстро закатал штаны, взвел курок и ступил на  воду. Не успел я опомниться, как раздались два выстрела. В одно мгновение вся рыба ушла в глубины, замутив плес у самого берега  глинистым илом. А Аллаберген, поддев за жабры подстреленного им огромного сазана,  торжествующе бросил его на  песчаную отмель. Можете себе представить мои широко раскрытые глаза и  состояние, близкое к «грогги»!

Тем же вечером  Карим-ака объяснил мне: в начале мая сазан массово идет на нерест, и тут, если хочешь отведать свежей рыбы, – не зевай! У берега, на мелководье, она почти беззащитна, и ее можно бить палками, арматурой, ураком, лопатой — да чем угодно! Варварство, конечно, но так уж устроен человек – дитя природы и сатаны…

Был и другой, очень любопытный случай.  Как-то в жаркий полдень мы возвращались с Аллабергеном с неудачной охоты берегом небольшого рукотворного канала. Вдруг видим: набирая высоту, летит огромных размеров хищная птица – то ли беркут, то ли орел – и в цепких когтях  у  нее извивается золотистая рыбина. Я, конечно, оцепенел, а мой спутник не растерялся и  тут же вскинул ружье. Хлопнул выстрел, и рыба, сверкая  чешуей, камнем упала на землю. А гордый властелин неба, упустив добычу, чудом уцелел  и еле унес  ноги на своих размашистых крыльях.

Мы притащили трофей домой и взвесили. Огромная   крутобокая сазаниха потянула почти на пять кило. Бедняжка не успела вовремя  отнереститься и вымести из своего лона уже созревшую, набухшую для метания икру, став очередной жертвой хищников в безжалостной пищевой цепочке, созданной матерью-природой.

Мама Аллабергена, тетя Наргиза,  работала нянечкой в колхозном детском саду. Поэтому,  когда я изредка приходил к нему в гости, ее чаще всего не было дома. Аллаберген познакомил меня со своими друзьями – Машарипом и Октамом.  Они были одногодками – учились в восьмом классе. В небольшом саду, огороженном невысоким глиняным дувалом, стоял айван, на котором мы пили чай, — а пьют здесь только зеленый, — вприкуску с мелко колотыми кусочками сахара и  сушеной дыней.  Я  вкушал этот любимый всеми хорезмийцами, слегка терпкий горячий напиток из маленькой глиняной пиалы и, казалось, ничего вкуснее не пил никогда. Дома мы потребляли чай, но очень редко, чаще всего какой-нибудь суррогат, без сахара и из больших алюминиевых кружек. Конечно, это выглядело пародией на настоящее среднеазиатское чаепитие.

Ребята иногда резались в карты на интерес. Это был обыкновенный хлюст, а в их устах он звучал как «хулюс». «Замеряю» они выговаривали как «мерыт», страшно коверкали  и другие  слова. Мне, прошедшему, мягко говоря, в недалеком прошлом суровую картежную школу, было играть с ними неинтересно, даже скучно. Конечно же, я всегда был в наваре, поэтому иногда нарочно поддавался, чтобы возбудить в них еще больший азарт. Успокаивало то, что ставки были  копеечные, и  сорвать солидный куш даже при очень большом желании я бы не смог.

Позже я узнал, что у Аллабергена нет отца — он «погиб при исполнении», проходя срочную военную службу , где-то под Мурманском. Трудно смириться с тем, что в мирное время нет-нет да и приходят эти страшные похоронки, принося семьям и  близким безутешное,  ни с чем не сравнимое горе. Мать поднимала Аллабергена одна, и он вырос на радость ей  очень смышленым и самостоятельным.

Помню, на первомайские праздники ребята уговорили меня съездить с ними в районный центр – это в двадцати километрах от нас. Тетя Наргиза напекла нам в дорогу чебуреков и  лепешек, положила в сумку отварного мяса и большой кус самодельного овечьего сыра. Мы целый день пробыли в городе, даже участвовали в праздничной демонстрации трудящихся  на центральной площади. По сравнению с нашим захолустьем райцентр казался средоточием цивилизации. Большой, шумный базар, кинотеатр, гостиница, ресторан, дюжина магазинов, парк отдыха, где можно было не только пострелять в тире, но и попить шипучей газировки, отведать мороженое. Домой мы приехали поздно вечером – уставшие, но очень довольные…

В конце августа я расстался со своими новыми друзьями, к сожалению,- навсегда. Судьбы  наши уже больше  никогда не пересекались, поскольку родители поменяли место работы и переехали в другой колхоз, ближе к райцентру, а нас, детей-школьников, перебазировали на съемную квартиру в город…

10. МОЙ ДРУГ БАХТИЯР

   Бахтияр в моей жизни  появился осенью 1963-го. Мы пришли с ним в девятый класс новой школы одновременно, и поскольку оба были «новичками»,  посадили нас  за одну парту. Я был натуральный «дичок», с набором врожденных и приобретенных комплексов – полукочевая жизнь в многодетной переселенческой семье, частая смена учителей и школьных друзей наложила на меня  свой отпечаток. Бахтияр же, наоборот, был из хорошей узбекской семьи, где воспитание основано на незыблемых общечеловеческих и чисто национальных принципах. Общим у нас было то, что семья была, также как и наша, очень многодетная,  и также часто меняла место жительства.

Отец Бахтияра, Абдушарип Ибрагимов,  – бывший фронтовик, прошел дорогами войны до самого Кенигсберга, затем  участвовал в боях против японских захватчиков на сопках Маньчжурии и домой вернулся, увешанный  орденами и медалями,  лишь в августе 1946 года. В мирной жизни он почти полвека успешно трудился на руководящей партийной и хозяйственной работе в различных отраслях народного хозяйства, пока не вышел на пенсию. Нынче ему уже под девяносто, но он еще бодр и в полном здравии. Вместе с супругой Курбанджан Матякубовой они вырастили семерых детей – Бахтияр из них самый старший. Сказать, что в семье его  воспитывали железной дисциплиной и грубым окриком – значит сказать неправду. Я ни разу не слышал, — а бывал у них дома я частенько,-  чтобы на Бахтияра родители поднимали голос. Абдушарипа-аку застать дома можно было только глубокой ночью – должность председателя райисполкома заставляла его почти круглосуточно колесить по колхозным полям, особенно в хлопкоуборочную страду. А Курбанджан-опа – эта тихая, светлая, всегда улыбающаяся женщина, — воспитывала детей ровно, без истерических всплесков, чаще всего – мягким убеждением и личным примером.

В редкие дни, когда Абдушарип-ака заставал меня у себя дома вместе с Бахтияром, он вскидывал свои густые, пушистые брови и, широко улыбаясь, шутливым тоном произносил: «Володка, Володка, где твоя лодка…». И даже эта, вроде незначительная шутливая фраза, сказанная с добром и отеческим тоном, имела большое воспитательное значение. Как для меня, так и для Бахтияра. Мне от этой шутки становилось как-то теплее на сердце, и я на какое-то время забывал о затаившихся во мне комплексах, а Бахтияру было, наверное, приятно, что отец таким вот простым образом одобряет его дружбу со мной.

Мы проучились с Бахтияром в школе ровно три года – до получения аттестата о среднем образовании. И все эти три года между нами не возникало даже и намека на какую-нибудь обиду или недопонимание. Бахт —  так мы его звали в своем кругу – относился ко мне всегда ровно, без единого намека на какое-либо превосходство. Хотя его статус, статус сына высокопоставленного начальника, мог бы сыграть в наших отношениях разъединяющую роль. Но этого, к счастью, не произошло, и главная заслуга здесь, как мне кажется, —  его родителей. Это был прямой результат их правильного воспитания.

Бахт научил меня играть в настольный теннис – стол стоял у них во дворе, — и этот опыт помог мне впоследствии получить первый спортивный разряд и ездить на соревнования. И первые снимки я научился делать его фотоаппаратом, который ему подарили  на день рождения, что по тем временам было большой роскошью. Мы даже умудрялись зарабатывать деньги на карманные расходы, делая групповые снимки в детских садах. И к выпускным экзаменам  мы готовились вместе, коротая дни и ночи за учебниками в его небольшой комнатке, переоборудованной под фотолабораторию.

Вообще я должен заметить, что, несмотря на то, что отец Бахта был почти первым человеком в районе в должностной иерархии, семья жила очень скромно. Никаких излишеств: по утрам  пили чай с лепешками и сахаром, иногда – со сливочным маслом, на обед Курбанджан- опа готовила шурпу, маставу или суп с макаронами. А когда она подавала рассыпчатый,  белый по цвету, хорезмский плов и, когда я к ним захаживал, меня тоже приглашали к столу – это было объедение!

 Так случилось, что после окончания школы Бахт поступил в политехнический институт, а я «загремел» в армию. Конечно, я впал в депрессию, меня охватил жуткий пессимизм. Слабым утешением было для меня то,  что и институт, где учился Бахт, и воинская часть, где я служил, находились в одном городе – Ташкенте. И наглядным подтверждением нашей искренней привязанности друг к другу явился тот факт, что  все три года службы в Армии проведывать меня в воинскую часть приходили не родственники мои, коих проживало в Ташкенте и области великое множество, а мой школьный друг. И вполне естественно, что увольнения свои из части я чаще всего проводил в съемных квартирах, где жил Бахтияр со своими сокурсниками.

 В 1969-ом я демобилизовался, пожил у родителей в колхозе недельку и засобирался обратно в Ташкент поступать в вуз. Но начальник паспортного стола районного ОВД, повертев в руках бумажку, выданную мне райвоенкоматом, где говорилось, что паспорт изъят в связи с призывом на действительную военную службу, сказал: «Ты прописан был при сельсовете, а колхозникам нынче запрещено выдавать паспорта. Если все поедут учиться, то кто будет работать в поле?».

Это ставило большой крест на горячей мечте поступить в институт, на моих дальнейших жизненных планах. Дня три я ходил как потерянный и, зайдя к Бахту, – он как раз приехал домой на летние каникулы, – озвучил свое горе.

— Эх, Валодька, это кто же такое сказал?! – возмутилась Курбанджан-опа и тут же куда-то засобиралась. – Посиди тут, Валодька, полчаса, сейчас я приду…

Она вернулась минут через двадцать и прямо с порога сказала:

— Валодька, иди завтра получать паспорт. Я им устроила там тарарам. Бессовестные! Как можно не давать паспорт молодому человеку, который хочет поехать учиться? Тем более, что он отслужил в Армии?…

На следующий день начальник паспортного стола, майор милиции, уничтожающе посмотрел на меня и злобно прошипел:

— Зачем ходил жаловаться в райисполком? Шибко умный  что ли?

И выписав паспорт, бросил его мне на стол:

— Заплати сорок пять копеек за бланк и распишись…  А теперь —  п-шел вон отсюда, молокосос!

А мне вдруг стало весело от его бранных слов и, выбежав из отделения милиции, зажав в кармане новехонький паспорт, я вприпрыжку побежал к дому Бахтияра, чтобы поблагодарить и поделиться радостью.

Вот так его Величество Случай помог мне вырваться из захолустья и поступить в университет.

А если не было бы этого случая? Страшно даже представить! Так что великое спасибо Вам, Курбанджан-опа!..»

11.  ХОЖДЕНИЕ «В ЛЮДИ»  

 Две крохотные, ничем не отапливаемые комнатушки в низеньком саманном домике, без мебели и какого-либо другого скарба, с одним единственным оконцем, выходящим на огромный солончаковый пустырь, казались нам верхом комфорта и уюта. Здесь, в съемной квартире на окраине поселка, мы прожили самостоятельно, без опеки взрослых, долгие три года, пока я не получил наконец аттестат. В новой школе, как и во всех предыдущих, меня стали   привлекать к выпуску стенгазет, наглядных пособий, оформлению классных уголков и кабинетов. Поначалу   вежливо  и вполне благопристойно просили: «ну, пожалуйста, помоги, ведь тебе ничего не стоит…». И  я, естественно, по доброте душевной, не мог никому отказать. Но когда работа эта переросла в откровенную принудиловку,  душа моя запротестовала. Тогда директор школы нашел взаимоприемлемый выход: он предложил мне должность заведующего художественной мастерской:

—          Возьмем  тебя на полставки, работать будешь после уроков, с двух до шести. К окладу приплюсуем бесплатный обед в школьной столовой. Ну, как, идет?..

Такой вариант меня вполне устраивал, и я с удовольствием взялся за дело. Мой приработок оказался весьма своевременным, поскольку залатал очень видимую прореху в нашем  скудном семейном бюджете.  Более всего этому обстоятельству, конечно же, обрадовался отец. Он вскинул кверху указательный палец и философски изрек: « Максим Горький тоже в детстве пахал, как черт,  и это ему помогло выйти в люди. И – в какие люди! Так что,  нет худа без добра – вкалывай!».

Заведующим художественной мастерской  я проработал  около трех лет. Была ли в действительности такая мудреная должность в штатном расписании или ее «придумали» специально под меня, я не знаю. Но то, что с первого рабочего дня я попал в непосредственное подчинение к завхозу школы – факт мною лично пережитый. Большей частью я занимался не своими прямыми обязанностями, а вместе с уборщицами и дворниками прозябал на хозработах: зимой счищал снег вокруг учебных корпусов и на подходах к школе, топил в классах  печи – центрального отопления тогда не было и в помине. Летом меня использовали на ремонте классов, заставляли горбатиться на личном подворье директора школы, а ближе к сентябрю  я  вставал за импровизированный прилавок в учительской и продавал завезенные в школу учебники.

Больше всего я стеснялся продавать эти учебники своим одноклассникам. В дни летних каникул многие их них частенько заглядывали на школьную спортплощадку поиграть в «баскет» или в футбол, а я, прячась за свежевыкрашенными партами, старательно избегал встречи с ними.

Не знаю почему, но пунцовая краска смущения покрывала и юные лица моих одноклассниц, когда они оставляли мне деньги за учебники. Забыв получить сдачу, они стремительно, впопыхах,  спешили по гулкому коридору к выходу. Естественно, я их вежливо, но очень требовательно останавливал и стальным голосом говорил: «Ты забыла сдачу. Эти пятьдесят копеек моих проблем не решат, а если они у тебя лишние – выбрось их на помойку!» Конечно, такая жесткая форма выдачи сдачи с моей стороны была  не совсем корректна, хотя их смущение и поведение в данной ситуации вполне объяснимы. Но,  видимо, в такие моменты я был, как оголенный электрический провод под высоким напряжением…

Это ложное чувство совкового стыда я испытал еще раз, много лет спустя, когда в результате развала Союза меня, проработавшего более четверти века корреспондентом в различных изданиях, уволили с работы  «по сокращению штатов», и я вынужден был, чтобы прокормить семью, почти год ходить на Янгиабадский базар торговать  подержанными вещами.  Потом были гудроновые  крыши производственных корпусов  Маргилана, где мы в зимнюю холодрыгу занимались ремонтом мягкой кровли.  Далее «романтика дальних странствий» забрасывала нас на  частные стройки в «Долину бедных» Подмосковья, луковые плантации  в Приазовье и у берегов  Каховского водохранилища, богарные земли Южного Казахстана, где  мы своим трудом денно и нощно приумножали  благосостояние  местных латифундистов.

Но вернемся, однако, в шестидесятые…

Райцентр, где я закончил одиннадцатилетку, был  преимущественно одноэтажным. Русскоязычная школа — одна единственная на весь район  — размещалась в двух продолговатых зданиях барачного типа, к которым в середине шестидесятых  пристроили еще один корпус – более просторный и, на тот момент,  более современный, — с широкими, в половину стены, окнами.

Район не принадлежал к числу тех, куда осенью 1937-го осуществлялась массовая депортация корейцев. Главным образом,  потому,  что  желанная для  переселенцев водная артерия – кормилица Амударья —  протекала на  десятки километров южнее этих мест, хотя железнодорожная ветка «Ташкент – Кунград» рассекала  городок надвое и уходила  далеко на запад, к самому побережью Аральского моря. В основном расселяли «нашего брата» по колхозам Гурленского и частично – Ханкинского районов, которые и стали впоследствии местами компактного проживания корейцев в Хорезмской области. Правда, об этом  я узнал впервые в 1965 году, когда, будучи школьником-спортсменом, не раз ездил  в областной центр на соревнования. Бросилось в глаза то, что сборные команды из Гурлена  состояли сплошь из ребят-корейцев. Особенно успешны они были в силовых видах спорта:  тяжелой атлетике, борьбе, боксе, а также шахматах и шашках.

Я вспомнил об этом лишь потому, что в нашей небольшой школе, –  а насчитывала она чуть меньше трехсот учащихся, — корейчат можно было пересчитать по пальцам одной руки. В основном это были дети наших учителей: истории – Андрея Елисеевича Кима, математики – Петра Павловича Огая,  литературы – Марии Владимировны Сим. А той памятной осенью наша приблудившаяся семья дала школе сразу  пятерых учеников.  Потом в разные годы – еще троих. И каких! Четверо из них стали золотыми медалистами, еще трое получили аттестаты с отличием,  и только я  огорчил себя (на фоне ласкающих душу пятерок)  несколькими четверками.

В  девятом классе нас, короткофамильных, было всего двое: я и  Жанна Ким. Жанна была дочерью бывшего директора  школы Артема Ивановича, ушедшего годом ранее на заслуженный отдых. В разгар учебного года в класс пришел еще один новичок – Гоша Ким, живший до этого в прославленном колхозе «Политотдел», что под Ташкентом. Поэтому,  если бы не семьи учителей, приехавшие сюда , скорее всего, по  оргнабору,  мы жили бы здесь в гордом одиночестве среди других наций и народностей. Хотя с детьми наших учителей вне школы мы никогда близко не общались – наверное, было не до того. А с Гошей Ким я  сдружился,  и даже летом, после окончания школы, мы поехали с ним поступать в вуз и  попутно съездили на недельку в его родной «Политотдел». Но об этой поездке считаю необходимым рассказать  более подробно.

12. ТРИ ВСТРЕЧИ С ХВАН МАН ГЫМОМ

…В плацкартном вагоне было сильно накурено, оттого и духота казалась еще нестерпимее. В тамбуре из-за отсутствия сидячих мест стояло десятка два транзитных пассажира  в ожидании следующей станции. Густо пахло немытым человеческим телом, несвежими носками и мочой. Дверь в туалетную не закрывалась,  поэтому,   когда поезд временами раскачивало на просевших стальных стыках,  дверь противно скрипела,  грозя вот-вот сорваться с петель.

— Пир-раж-ки! Каму пиражки! – необъятных размеров женщина в засаленном халате носила по тамбуру большую плетеную корзину с пирожками, коржиками и растегаями.

В соседнем отсеке сидели три парня и две девушки – все корейской национальности. Разговорились, и оказалось, что они, также как и мы, едут поступать в вузы. Правда, мы – в Ташкент, а они – в Омск…

— А че так далеко? – спросили мы.

— У  нас там друзья учатся, в прошлом году поступили.  Говорят,   в вузах Сибири конкурс поменьше,  да и учеба полегче…

И вдруг в одном из парней я признал Жорку Хегая – он жил в пригороде Нукуса,  в глинобитной мазанке  Амударьинского прибрежного поселка. Сюда мы неоднократно ездили с соседскими ребятами и их мамами за  свежей рыбой – ее частенько привозили  для мелкооптовой продажи с Аральского моря предприимчивые корейцы.

Отец Жорки работал на рыболовецкой шхуне и в путину не приезжал домой месяцами. Иногда он брал сына  с собой  в море,  что являлось  предметом восхищения и  зависти для его юных сверстников.

Я вспомнил эту нашу  встречу лишь потому, что  спустя  сорок  лет  нас случайно  сведет судьба и предо мной предстанет  убеленный сединами,  высокий солидный мужчина – доктор  наук,  профессор, автор многочисленных научных публикаций. Тихий, ничем не примечательный паренек, увлекавшийся чтением приключенческих книг и грезивший путешествиями, Георгий Хегай стал  видным ученым, широко известной  в научном сообществе личностью.

Конечно, в том далеком детстве трудно было распознать среди множества ничем неотличимых  друг от друга сверстников будущих знаменитостей. Большую часть их дали диаспоре места компактного  проживания корейцев, откуда с начала 60-х и  вплоть до конца 80-х  прошлого века, как рыба на нерест, неудержимо рвалась   в  вузы необъятной страны молодая поросль – дети и внуки  вынужденных переселенцев.

Когда поезд прибыл на ташкентский вокзал, на перрон из вагонов высыпало примерно два десятка загоревших молодых ребят – наших соплеменников, еще вчера беззаботных школьников, а сегодня вдруг не по годам повзрослевших, бесстрашно едущих в  края дальние и близкие грызть гранит науки,  осваивать еще  не познанный ими    сложный и   загадочный мир.

Мы с Гошей распрощались с ребятами и взяли курс на «Политотдел». Путь наш лежал через  знаменитый  Куйлюк,  который встретил нас петлянием кривых улочек с приземистыми саманными лачугами, где даже стены, казалось, излучали накопившееся за день солнечное тепло. Металлические фермы моста через реку Чирчик на фоне закатного солнца отсвечивали огненно-красными бликами и причудливыми тенями ложились на темно-голубую воду. Старенький рейсовый автобус, громко чихая выхлопной трубой, протарахтел по узенькому мосту и, проковыляв по Бектемиру, вывез нас  к пригородным колхозным  полям, засеянным рисом и кукурузой. Через полчаса мы свернули к  знаменитым в то время  «политотдельским» тополям (их спилили в середине двухтысячных), за которыми, собственно, и начиналась территория нашумевшего на всю страну исторического колхоза.

К середине шестидесятых годов в Ташкентской области насчитывалось около десятка чисто «корейских» колхозов, которые стали мощно  заявлять о себе своими экономическими успехами. Уже тогда «Политотдел», возглавляемый  легендарным председателем Хван Ман Гымом, вырвался в признанные лидеры не только  в республике, но и в Союзе.

…Из душного автобуса мы вышли на одной из улиц колхоза и поковыляли  к дому гошиного дяди, который жил  неподалеку от дома культуры. Сгущались сумерки, нагретый асфальт местами расплавился,  и в образовавшейся гудроновой мякине стали вязнуть подошвы наших туфель.

Дом культуры меня поразил своей монументальностью. Из любопытства мы заглянули вовнутрь. На огромной сцене шла репетиция местного музыкального ансамбля. От ярких декораций и расписных стен веяло  волшебной красотой, царским великолепием и высокой торжественностью.

В скверике, рядом с домом культуры,  качки-ребята  играючи жонглировали грушевидными гирями, виртуозно вертели и подбрасывали кверху многопудовые штанги.  Я был восхищен  увиденным, часто оглядывался,  и еле поспевал за Гошей.

 Наконец мы добрели до дома его дяди. Увитый виноградником двор был аккуратно зацементирован, у  времянки,  под навесом, стоял продолговатый,  Г-образный остов ножной рисорушки. В глубине двора  торчал  выгнутый «хобот» водопроводной колонки. При виде нее мы быстро скинули  насквозь пропотевшие нейлоновые рубахи,  и  бросили  свои изможденные летним зноем тела  под прохладную божественную струю.

Хозяева дома – их было пятеро: дядя с тетей, два сына и невестка – пришли  поздно, где-то в девятом часу. Скинули рабочую робу, быстро помылись, подогрели и подали на ужин еще с вечера  сваренный соевый суп с сушеными листьями корейской капусты, немного поговорили с Гошей и завалились спать. Нам постелили во времянке, я от впечатлений долго не мог заснуть. Разбудил меня ночью непонятный шум во дворе.  Хозяева дома – все пятеро –  спешно покидали двор. Часы показывали пять утра. «И куда это они в такую рань?» — спросонья подумал я и повернулся на другой бок.

Утром Гоша объяснил:  в колхозе идет уборка кенафа —  очень ответственный период для каждой семьи. Если хочешь заработать – не ленись! Как говорили тогда сельчане: «Вставай раньше, трудись дольше, придет зима – отдыхай!»

— Они что, добровольно  идут  вкалывать в такую рань? – удивился я.

— Конечно!  Семья может за  сезон – если пахать по-черному —  заработать  на машину. Сечешь?  Выходишь поутряне  во дворик, а там стоит новехонький, весь в масле, «жигуль». Мечта!

Наскоро позавтракав яичницей – Гоша в курятнике прямо из-под несушек извлек несколько свежих яиц – мы вышли из дома, чтобы побродить по колхозу. Прошлись по центральной улице, свернули к школе и вышли к стадиону. Было безлюдно – кенафная страда выгнала почти все взрослое население в окрестные поля. Обойдя стадион по периметру, мы вернулись к Дворцу культуры. Возле колхозной гостиницы увидели группу людей,  по внешнему виду – не местные. Они только что осмотрели Дворец, оживленно переговаривались между собой, их жесты и мимика свидетельствовали, что они восхищены увиденным.

Подъехала легковая машина,  из нее вышел среднего  роста мужчина в светло-сером костюме. Это был Хван Ман Гым. Он поздоровался с каждым за руку, обменялся с руководителем делегации несколькими фразами и тут же дал распоряжения своему заместителю по хозчасти. Затем, извинившись, председатель уехал по своим неотложным делам, а гости – участники регионального совещания сельхозработников – стали размещаться в гостинице.

Я бы  не вспомнил этот эпизод, если бы спустя четверть века не стал свидетелем еще двух встреч с прославленным председателем.

В 1991-ом, по огульному обвинению просидев за решеткой три с половиной года по так называемому «хлопковому делу», он вышел на свободу, дождавшись официальной реабилитации. Помнится, он пришел в ташкентский корпункт газеты «Коре ильбо» на заседание республиканского оргкомитета по созданию корейского культурного центра. Сам бы он, наверное, никогда не решился прийти сюда после столь масштабных моральных и физических потрясений. Приглашенный оргкомитетом, скорее всего, «для усиления своего влияния на массы», Хван Ман Гым сидел на заседании тихо, почти отрешенно, не проявляя никакой активности. Мне показалось, что годы, проведенные в тюремном заточении, несколько сломили  моральный дух этого красивого и мужественного человека, повлияли на его мироощущение. Было  горько и обидно за  легендарного председателя, который  поистине стал Знаменем нашей диаспоры и еще  при жизни воздвиг себе «нерукотворный» памятник.

А еще, помнится, годом позже он сидел со своей супругой в приемной председателя  городского корейского культурного центра и терпеливо дожидался аудиенции. Видно было, что опального Хван  Ман Гыма уже ест изнутри какая-то серьезная хворь, и он пришел к облаченному общественной властью соотечественнику за какой-то малостью в виде официальной бумажки с печатью.

На тот момент у начальника, то есть  председателя культурного центра, сидел, если судить по одежке и манерам, очень средней руки бизнесмен. Начальник дважды выбегал из кабинета, дежурно извинялся перед супружеской четой – а ведь он их прекрасно знал! – излишне суетился, брал у секретарши какие-то бумажки, затем вновь надолго скрывался за дверью, обитой тусклым,  истрепавшимся от времени  дерматином.

А бывший Председатель, этот поистине исполинский Айсберг, если сравнивать его, к примеру, с тем же начальником по шкале Заслуг и Месту в истории, вот уже битый час тихо сидел в приемной,  терпеливо дожидаясь,  когда их соизволит принять этот дорвавшийся до власти  бездушный бюрократ.

Вот и судите, каких только случайных  людей не заносит на олимпы нашего корейского возрожденческого движения неразборчивая фортуна!

Брег надежды. Часть I — https://koryo-saram.site/vladimir-li-bereg-nadezhdy-chast-i-sny-dalekogo-detstva/

Брег надежды. Часть II — https://koryo-saram.site/vladimir-li-bereg-nadezhdy-chast-ii-v-samanny-h-lachugah/

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Telegram

комментария 3

  • 최 듀:

    спасибо автору за удивительный роман — который написан искренне и трогательно о тяжелой жизни соотечественников, читая , проникаешься сочувствием к мытарству многодетных семей, которых было множество в те нелегкие годы. Столько мужества и терепения выпало женщинам- матерям , которые безропотно следовали за своими мужьями. И несмотря на тяжкие испытания берет гордость за то, что все таки большинство детей выучилось и стали стали известными и знаменитыми.

  • 최 듀:

    Роман Владимира Ли -Берег надежды — читается легко и на одном дыхании — и после последней строчки остается ощущение — что есть продолжение. Хочется пожелать автору творческих успехов, вдохновения и еще раз выражаю благодарность за роман- который станет памятью о многих многих корейцах — которые не дожили до светлых дней — но мы будем помнить о них всегда.

  • ЛЮДМИЛА:

    Вот и дочитала до конца роман «Берег надежды».Исповедальные вещи всегда берут за душу своей правдивостью и искренностью.Пишите пожалуйста ещё о жизни корё сарам,у Вас это хорошо получается.Ядумаю, у всех корейцев непростая история-так что ,материала-неисчерпаемое множество.Здоровья и успехов в Вашем благородном труде!

Translate »