Александр Кан. 42: от литературы отчаяния к литературе преодоления

Александр Кан

Александр Кан

42: ОТ ЛИТЕРАТУРЫ ОТЧАЯНИЯ К ЛИТЕРАТУРЕ ПРЕОДОЛЕНИЯ*

           Есть память людей, и есть память вещей… Память людей зачастую коварна, непостоянна и изменчива. Вещи же, как бы это странно ни звучало, являются более верными хранителями твоего прошлого, а значит, настоящего и будущего. Лично у меня вообще очень странное отношение к вещам, а тем более, к своим старым. Попросту сказать, я дружу со своими вещами, и говорю я об этом не в каком-то метафорическом смысле, а в самом, что ни на есть, буквальном. Одежда, обувь, часы, письменные принадлежности, стул, стол, за которым я пишу, диван, стены, – все это,  как и многое другое, составляет привычный мне мир, в котором я большую часть своей жизни и прожил, и который, в зависимости от моего  состояния, уносит меня по Реке Моего Времени из настоящего, –  как в  прошлое, так и в будущее.

          Существо своего детства я бы мог выразить одной вещью, а именно, простым шерстяным одеялом, которым я каждую ночь укрывался, так обустраивая свой ночлег, а на самом деле убежище, – убежище от дневного и внешнего, зачастую враждебного мне мира, который, как казалось мне тогда, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, преследовал меня и выискивал.  Для чего?… А для того, – повторяю, так казалось мне тогда – чтобы  обнаружить и выявить мою суть, которой у меня тогда не было. Закономерен вопрос, какая может быть суть у ребенка? Суть ребенка, а тем более, маленького мальчика это Отец. По крайней мере, его наличие. Я не помнил своего отца. В годовалом возрасте я был вывезен по соображениям более перспективного будущего из Северной Кореи, где и остался мой отец, образцовый гражданин своей страны,  и привезен моей матерью, советской кореянкой, сначала в Ленинград, а потом в Алма-Ату. От отца только и осталась, что одна фотография, глядя на которую, я, подраставший мальчишка, тщетно пытался обрести опору в своей только нарождавшейся жизни. Итак, детство мое, если выразить ее существо предельно лаконично, состояло из отцовской фотографии и одеяла, которое каждую ночь

—————————————————————————————-

* — впервые прочитано в форме доклада на 1-м Международном Сеульском симпозиуме по литературе и литературному переводу в декабре 2002 года.

——————————————————————————————

заслоняло меня от агрессивного, бесновавшегося, пытавшегося продырявить меня мира. Такое ветхое укрытие – всего лишь 5 мм шерстяного волокна! – под ним мир моих счастливых снов, мечтаний и бдений, за ним: холод, мрак, неприятие, как к чужаку, соседских мальчишек и – непреложным исходом – неизбывный сквозняк. Вовне и в груди. Я рос и жил, а одеяло, казалось, всегда было на мне и со мной. Но времена сменяли друг друга, сменяли друг друга и мои одежды.

       В школе я рьяно принялся изучать физику и математику, быть может, интуитивно, по-детски понимая, что школьный предмет как чрезвычайно интересное для меня дело, заменит мне ту неизбывную пустоту, окаймлявшую мои детские годы, или фактически заменит мне опеку и внимание отца. Я оказался способным физиком, и соответственно поступил в престижный технический вуз, правда, довольно скоро разочаровался в учебном процессе. Не наука, не ядерная физика, не электроны и протоны, творившие свою высокую поэзию, не судьбы – как все это я себе тогда представлял! – атомов, не их столкновения, по градусу страсти соизмеримые с шекспировскими трагедиями, а обыкновенная рутина – школьные эксперименты, пробирки, сонные преподаватели и ученики, и ритуальное пиво после занятий как очередная попытка подменить приятельским общением отсутствие чего-то настоящего, которое я по-прежнему пронзительно ощущал. В результате со временем у меня появились самые разнообразные студенческие подработки, опять же, как замена фиктивному учебному процессу. Появилась иная жизнь, и всё казалось мне настоящим: сизые, вечно похмельные русские мужики, с которыми я копал могилы для денег, вороватые и столь же похмельные коллеги проводники, с которыми я в грохочущих ржавых вагонах бороздил необъятные просторы Советской страны – с запада на восток и с юга на север.

         Уже тогда я отчетливо понимал, что вся моя недолгая жизнь – детство, школа, институт – есть одни непрерывные поиски чего-то большого и истинного: истинных людей, истинных человеческих отношений,  и я также понимал, что вся это неистребимая тоска  по истинному была  спровоцирована унижающим и уничтожающим твое детское естество отсутствием отца, той пожелтевшей фотографией человека, разлученного с нами, лично со мной, – в силу политических причин – не по своей воле.

          На волне ностальгии по веселым, беспечным, безумным, как водится, – дружба, любовь, предательство, все впервые! – студенческим временам я начал, совершенно неожиданно для самого себя, писать, сначала письма своим друзьям и подругам, разлетевшимся по всей стране, затем стихи, дневники и рассказы, так, быть может, воплощая свою несбывшуюся страсть к ядерной физике. В 1987 году я написал свой первый рассказ, опять же, вспомнив, ничего не придумывая, свое детство, свое одеяло, свой двор, историю своей семьи, рода, точнее, его отсутствие – сиречь, отсутствие родственников, бабушек и дедушек, как по северокорейской линии отца, так и по линии – репрессированных в сталинские времена – матери. С этим рассказом я и поступил в следующем 1988-м году в Литературный институт имени Горького, и далее, вдохновенно и исправно выполняя творческие задания своего мастера, стал творить свой мир и миры, столь же робко, сколь и безоглядно.

          Однажды я понял, что Литература стала для меня убежищем, причем идеальным убежищем, которое я строил для себя сам, ни от кого и ни от чего не завися. Именно эти годы я и считаю годами своего истинного рождения, – то есть, рождения собственной Души, до того все время прятавшейся за детским шерстяным одеялом, за страницами учебников по теоретической физике, за окнами железнодорожных вагонов, в которых я возил пассажиров, каждую ночь до рассвета выслушивая в служебке их бессонные жалобы, поневоле принимая их жизнь за свою, их мир за свой, что впоследствии естественным и неожиданным образом послужило мне уникальным материалом для моих повестей и рассказов.

           А теперь позвольте мне ввести в наш разговор понятие Литературы как Убежища и – обратиться к мифу. Вспомним библейскую притчу об Ионе. И вновь зададимся вопросом, в чем ее смысл и мораль, в чем заключается ее светлая истина? Напомним вкратце ее содержание: пророк Иона, убоявшись повеления Господа, – иди и проповедуй! –  бежал, и, опасаясь его гнева, укрылся на корабле, который во время плавания настигает страшная буря. Моряки, узнав от самого же Ионы, кто является виновником этого бедствия, дабы умилостивить гнев Божий, бросают его в море. Господь повелевает большому киту поглотить Иону, в чреве которого он томится ровно 3 дня и 3 ночи, пока, в конце концов, смилостивившись, не высвобождает его на сушу. Иона, усмирив свою гордыню и страх, наконец, идет в Ниневию и проповедует. Но Бог не наказывает жителей Ниневии за их грехи,  что страшно огорчает Иону, и на это Господь, в конце концов, изъявляет ему простую и великую истину о том, что Сердце Человека и существует  для того, чтобы жалеть своих ближних.

        Мне думается, что любой художник, писатель, как в буквальном, так и в метафорическом смыслах, и есть Иона, который однажды – по негласному повелению Божьему – заточает себя в некое чрево, в некую полость, в замкнутое пространство, для того чтобы начать, создавая свой художественный мир, освоение пространство собственной Души, и затем, после мучительной внутренней работы, на свет выходят его книги, картины, музыка, которые и проповедуют, показывая людям путь к себе, путь к собственному сердцу. Но в отличие от библейского Ионы писатель, истинный писатель, не ропщет и не сетует на людей, обращаясь  к Богу, – на людей, которых ничто ничему не учит, а продолжает творить свой мир, оставаясь верным своему призванию и себе.  И так, оставаясь верным себе, он и остается верным Богу.

         Таким образом, – возвращаясь вновь к описываемому экзистенциальному опыту – можно сказать, что если изначально Автор являл собой литературу отчаяния, то затем, по мере неуклонного и поступательного самоосвобождения он начинает творить литературу томления, обретая – из произведения в произведение – великую правду человеческого сердца. Я глубоко убежден, что путь преодоления собственного одиночества и страха перед миром, путь обретения собственной Души, а значит, собственной Судьбы, есть путь становления не только одного национального человека, но и всего народа. И говоря сейчас о своем народе, я заявляю столь же убежденно, что, осваивая свою ли, чужую территорию, в первую очередь традиционно корейским способом, то есть в сфере материальных ценностей, мои соотечественники обязаны знать и помнить, что этот мир, твое собственное «Я», твой ближний, – все и вся обретается только и только через твое сердце. Но никак не через вечно живучий смысл и вечно унизительный расчет, сколько я буду иметь с этой ситуации,  с этого проекта, человека? Или – попросту! – начать с того, что элементарно научиться уважать и любить себя, и значит, друг друга, научиться этому и естественным образом двигаться дальше по пути обретения собственной Национальной Души и Памяти. И, двигаясь только так, – по направлению к Великому Сердцу – мы и сможет говорить о корейцах, независимо от того, где они проживают, как о великой нации.

         Итак, я стал писать, творить свой мир и миры, движимый тоской по своему отцу, по своему, неизвестному мне роду, по своей прародине, и однажды, отрываясь от себя, оглядывая свое время и свое поколение, я со счастливым удивлением понял, что я совсем не один. Рядом или не совсем рядом оказались люди, которые творили, создавали, расширяли, осваивали и преодолевали, – то есть, занимались тем же, что и я. И это становилось непреложным фактом, и если существовали корейские писатели, писавшие на русском языке, то закономерно возникал, возникает, и будет возникать вопрос: Что это за литература? К каким мировым стилям и направлениям ее можно отнести? Какова этническая идентичность такой литературы? И вообще, уместны ли подобные вопросы?

         Прежде чем высказать свое мнение по этой принципиально важной теме, я хотел бы повторить азбучное. А именно, каждый писатель априори творит свой художественный мир, движимый собственным экзистенциальным опытом, опытом собственной души. Можно осваивать свою малую национальную родину, свой кусочек земли, или то, что уничижительно, наукообразным языком называется местами компактного проживания постсоветских корейцев, – не суть важно, Дальний Восток ли это, Казахстан или Узбекистан, – так вот, можно художественно осваивать свою родину, опираясь на корневые традиции древней корейской, и вообще дальневосточной литературы. Можно, не имея даже этого кусочка родной земли, опираясь только на одну пустоту, соответственно ее и «осваивая», развивать традиции западной литературы и философии. Можно даже, мимикрируя, научившись не краснеть от стыда, играть в определенной стилистике, в зависимости от того места, где ты живешь, наплевав на свое корневое … Можно устанавливать во главу своих художественных систем те или иные, какие угодно, фигуры мировой литературы. Я заявляю, что это не суть важно!  Ибо это лишь многообразие литературных путей и следствий, – положительных ли, отрицательных, просто уродливых, – следствий главного, базового и корневого, имя которому: Тоска Твоей Крови по Дому. И здесь я позволю себе привести строки замечательного русского поэта 20-го века Арсения Тарковского:

                     Наша кровь не ревнует по дому,

                     Но зияет в грядущем пробел,

                     Потому что земное – земному,

                     На земле полагает предел.

      Итак, все мы, пишущие в самых разных традициях и направлениях, наиболее соответствующих нашим экзистенциальным опытам, объединены одной национальной тоской или ревностью по дому, без которой не возможно никакое – ни земное, ни художественное – будущее. Ибо иначе, как и сказал Поэт, «зияет в грядущем пробел». И в этом, по моему глубочайшему убеждению, и заключается понятие высокой этничности, наиболее отвечающей и выражающей дух нового наступившего времени, 21-го века и третьего тысячелетия! Этничности, индекс которой, конечно же, определяется не по количеству корейских персонажей в повести или романе, не по какой-то другой национальной атрибутике и колориту, а только и только по способу авторского видения мира, пронизанного, повторю еще раз, национальной тоской, – видения корейского прасимвола, если так можно сказать, пра-иероглифа, проступающего сквозь любую – родную, чужую, – картину мира. И только потом и после мы можем говорить о литературной поэтике, стилистике, об особенностях построения сюжета, который собственно и отображает способ твоего видения, – о физике и метафизике произведения, об его подтекстах и многоэтажности, о посылах героев, о системе художественных образов и символов, об авторском инструментарии, и о многом-многом другом, что изначально, повторю еще раз, определяется этим самым прасимволом, или иероглифом высокой и светлой тоски.

        И поэтому в свете всего мною вышесказанного я заявляю, что русская корейская литература, или литература русскоязычных корейцев – не важно, называйте, как хотите! –  вопреки всем доброхотствующим скептикам, имя которым всегда легион, –бесконечна, как бесконечен ток, движение нашей крови. Ибо если есть кровь, то есть и тоска крови по дому, и если есть бесконечная, неизбывная тоска, то, значит, было, есть и будет страстное, пронзительное желание утолить эту тоску в пределах одной поэтической строки, одного прозаического произведения, одной книги, одной писательской судьбы, и – значит, всех грядущих писательских судеб. Было и будет, несмотря на исторические, социальные, экономические условия текущего времени, потому как процесс этот имманентный, внутренний, а мир всегда, как за тем детским одеялом, являлся и является внешним по отношению к твоей писательской Душе и Духу.

         Итак, на лицо следующий генезис, следующее – согласно моей личной истории – развитие и становление: Автор сначала являл собой и своим сочинительством литературу отчаяния, затем, преодолевая и обретая себя, литературу томления, затем для него наступает время литературы преодоления, и это движение по направлению к великой литературе великого сердца, повторяю еще раз, бесконечно.

        И, наконец. Я включил в название своего размышления число 42. Почему?  Потому что чуть меньше месяца назад, 20 ноября мне исполнилось 42 года. Обращаясь вновь к тому мальчику, или моему лирическому герою, укрывавшемуся от внешнего, враждебного ему мира под одеялом, я говорю сейчас вам и себе и, если позволите, всем миру, что в свои 42 года я продолжаю осваивать пространство собственной Души, и то мое ветхое убежище со временем счастливым образом превратилось и превращается в художественный мир со своим звездным куполом. Но тогда всех нас, кто продолжает или только начинает осуществлять свои высокие устремления, точнее было бы назвать строителями, ибо всё – искусства, науки, прочие культурные проявления человеческой деятельности – есть строительство в пространстве и времени.

         Но, вновь и вновь оглядываясь на прошедшее, я задаюсь одним человеческим вопросом. Но что бы я мог сделать один? И я отвечаю. Ничего! Ибо человек – даже писатель, одинокий и одиночный по определению! – ничего один не может. Поэтому в завершение я хочу сказать, что это размышление, эссе, доклад я посвящаю высокому имени Анатолия Андреевича Кима, который первым и показал всем нам – русским, казахстанским, постсоветским корейцам – истинный путь к себе, и который всем фактом своего существования, своим творчеством, своей человеческой и писательской судьбой олицетворяет для меня весь мой корейский народ, моих таких разных, разбросанных по всему миру соотечественников, но в первую очередь, моих созидающих соотечественников, у которых, утверждаю я, не только одна, единая кровь, но и одной природы Улыбка и Слезы.

         Улыбка, выражающая  бесконечную радость и счастье от обретенного творчества, и слезы, светлые слезы, – по утраченному безвозвратно. И для меня это и есть единственная формула высокого творчества, в которой улыбка и слезы не просто лирические составляющие одной исторической антиномии, не полюсы диалектического противоречия, а его, творчества, необходимые условия. Ибо без слез, без светлой, высокой тоски по дому она, улыбка, никогда не могла бы появиться – вопреки всем трагическим коллизиям нашей всегда общей корейской истории – появиться в наших душах, в  нашем прошлом, в нашем творчестве, в нашей жизни, и просто на наших лицах, – Великая Улыбка Судьбы!

09.11.02.

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Telegram

Комментирование закрыто.

Translate »