АКВАРЕЛЬ. Камчатский рассказ

Анатолий Ким: Это первый мой опубликованный материал в журнале АВРОРА в 1973 году.

После 10 лет пустого дебюта.

Все художники, работающие в этой технике, люди особенного склада. Особенность же их вот в чем: они вполне удовлетворяются тем малым, что позволяет акварельная живопись. Прозрачная водяная краска не дает в полной мере передать ту густоту и сочность, приятную шершавость и тяжесть материального мира, к чему может все же приблизиться живопись маслом. Акварелист берет набухшей от воды метелочкой кисти радужную пыльцу с окружающего пространства, с поверхности предметов, тесно населяющих это пространство, и бережно переносит на бумагу вместе с водяной пленкой. И когда вода высохнет, эта цветная пудрица со светлого лика мира остается на поверхности бумаги и при хорошем присмотре сохраняется до тех пор, пока сама бумага не расползется в прах от времени. Вот какая она бабочка, эта акварель!

В хорошей акварельной работе бумажная основа должна быть вся на виду, просвечиваться сквозь красочный слой, и чтобы ни кусочка, густо и глухо замазанного, «забитого», как говорится. Бумага для акварелиста не просто двухмерная живописная поверхность, как грунтованный холст, или картон, или доска, — нет, светлый лист бумаги для него — это его тайная хрупкая надежда, это глубина, ширина и высота неуловимо ускользающего поднебесного мира, это, в конце концов, все остальное, что не укладывается в скромные возможности искусства акварели. И на эту глубину, высоту и ширь художник накладывает, держа все три меры пространства в уме, легкими мазками щедро разбавленную водой краску. Он щурится от напряжения и глубокого душевного волнения, в момент творчества он не противоборствует в поте лица своего неподатливой натуре, но с нежностью выявляет ее на листе-пространстве, ведь она уже давно присутствует там, желанная натура, надо только ее чуть- чуть подчеркнуть цветом, на самых выпуклых и ярких местах, на резких перегибах и сверкающих гранях.

Вот и ясна теперь моя цель: я хочу рассказать о любимой своей профессии и, само собой, о том, как это все у меня начиналось — то есть как я впервые почувствовал в себе призвание быть художником-акварелистом.

Конечно же все началось у меня еще в раннем детстве… Но не спешите на этом месте зевать и не отбрасывайте в сторону мои записки! Представьте себе, это происходило на Камчатке, и там я впервые увидел тигра, выползающего из-за скалы, подобно тому как змея выползает из-за камня. Вы сразу же скажете, что на Камчатке нет тигров. Я согласен, согласен! Но все же наберитесь терпения и выслушайте, дайте мне закончить этот небольшой этюд. Какою бы ни казалась незначительной работа художника, но всегда она кусочек его цельной судьбы, как лепесток или зеленый лист частицы цветка и травинки. А мы ведь, отвлекаясь от важных дел, порою способны залюбоваться простым цветком и крошечной травинкой — и угадать в них живые, самостоятельные существа со своею судьбою, то есть нечто родственное нам самим, — вместилища надежд, радостей и благодарственных гимнов солнцу.

Нет земли удивительнее, чем Камчатка (я хотел написать «прекраснее», но рука не поднялась на такую банальность, пришлось заменить другою). Там по асфальтово-серому небу летает пена, огромные шматки пены, когда на море ходит шторм баллов в двенадцать. Эта пена разносится по ветру кусками величиной с детскую коляску, залепляет стены и окна домов, обращенные к морю, а натолкнувшись при полете на телеграфные столбы, взрывается, как бесшумная бомба.

И еще я вспомню о собаках, лохматых камчатских собаках, основной тягловой силе на Камчатке. Зимою они бегают в упряжи, таская нарты, далеко выронив усердные языки и царапая когтями толстых лап сверкающий плотный наст. Нарты бывают грузовые и легковые. Грузовые — обыкновенные сани на тяжелых полозьях, но очень низкие и длинные, а вот легковые нарты — это изящные спортивные снаряды с плетеными спинками вокруг сидений, как на обеденных стульчиках для детишек, и с щегольской дугой впереди, чтобы мог держаться за нее каюр. Для красоты эти дуги иногда обматывают красной тряпичной лентой. Как-то раз я катался на коньках по улице и нечаянно попал под такую легковую нарту: помню, надо мною промелькнули мокрые собачьи языки и клыки, пахнуло теплой псиной от лохматых животов разных мастей — черных, белых, серых, — и потом поперек ноги долго скользила лыжина нартового полоза. Я не успел даже испугаться, и мне было не так уж больно. Я поднял с дороги шапку и, хромая, ушел в сторону, — не знаю, заметил ли каюр столь незначительное дорожное происшествие.

Скажу еще, что летом псы жили на специальной Собачьей сопке, покрытой светлыми проплешинами. На этих проплешинах в зеленой шкуре сопки лежало по собаке, прикованной цепью к вбитому в землю колышку. Собаки ели юколу — тухлую рыбу из ям, которую бросали им хозяева, подцепляя железным крючком. Когда кто-нибудь проходил мимо по дороге, обитатели Собачьей сопки свирепо и дружно его облаивали, а когда не на кого было лаять, бедняги протяжно призывали маму и папу.

Удивительная жизнь! Почему она крутится у нас только в одну сторону и почему нельзя прокрутить это кино назад? Я хотел бы снова пройти мимо Собачьей сопки, по дороге к Долине гейзеров, имея при себе наволочку от подушки вместо вещевого мешка, и в наволочке этой шуршали бы душистые, теплые еще пышки. Пышки эти насовала мне мать, сокрушенно покачивая головой и роняя на грудь прозрачные слезы: ей было страшно и было жалко меня, потому что я должен был в одиночестве пройти семь километров от рыбокомбината до Горячих ключей, вместо того чтобы проделать этот путь без всякой опасности вместе с отцом. Но он совершенно неожиданно попал в больницу, и ему тут же разрезали живот, обнаружив там гнойный аппендицит. Мы с матерью не особенно понимали в медицине и ужасно напугались за отца. Но нельзя было и допускать, чтобы пропадали путевки в дом отдыха, — у отца был отпуск, и чтобы мы с ним зря не болтались по дому, мать решила отправить нас на отдых, где-то по знакомству достала эти путевки, одну взрослую, другую детскую, за половинную цену. И вот тебе катастрофа — отец на больничной койке, чуть отвислый, бугристый живот его разрезан. Было отчего матери плакать: пришла беда — отворяй ворота, пропадала взрослая путевка, никому не удалось ее сбыть (меня-то сразу решено было отправить одного, потому что на работе у нее был «баланс»), к тому же мать боялась медведей, толпами бродивших вдоль реки, хватая рыбу из воды, а дорога к дому отдыха шла как раз по берегу реки… Но моя мать обладала мужественным сердцем и, видимо, даром ясновидения: в далеком будущем, сквозь пелену многих лет, видела она, наверное, серого небольшого человечка, терпеливо прикалывающего кнопками лист ватмана к планшету, — ибо я должен был стать акварелистом, протиснувшись вперед сквозь густую толпу медведей.

Я миновал Собачью сопку и шел извилистой тропой по высокому берегу реки, и мне было немного страшно медведей и жалко отца, но сильнее этих чувств во мне вскипало волнение от недавнего разговора с дружком Афонькой. Его я встретил в самом начале пути, сделав шагов пятнадцать от угла своего дома. Я сказал ему, куда иду, и тут же на добрых полчаса разразился речью, к окончанию которой рассыпал по земле пышки, а глаза у Афоньки засверкали решимостью. Идея пришла мгновенно, как и всякая гениальная идея; суть ее заключалась в том, что Афонька бежит из дома и уходит вместе со мною в Долину гейзеров. Там мы строим в стороне от всех шалаш и живем в нем, как в раю, питаясь пышками; а когда они кончатся, мы начнем ловить рыбу в реке и понемногу с луками и стрелами промышлять медведей; чтобы наверняка разить косолапых, мы сделаем наконечники стрел из жести от консервных банок. Я объяснил Афоньке, что если заставить медведя подняться на дыбы, а потом попасть стрелой в самое уязвимое его место — в пупок, то лохматый мишка замертво свалится на спину, схватившись передними лапами за торчащее древко стрелы, — тут я попытался это изобразить на себе и рассыпал из наволочки пышки. Мы с Афонькой долго ползали по дороге, собирая наш провиант и сдувая с него пыль, и успели обо всем мертво-намертво договориться. Идти теперь же он не мог — ему велено искать запропавших уток, потом еще за хлебом, а там и за братишкой в детский сад, — но завтра! Завтра он с утра постарается забраться в погреб, а когда мать с отцом уйдут на рыбзавод, в ту же секунду рысью-рысью на Горячие ключи!

Да, забыл сказать, что за пазухой я нес бережно свернутые кальсоны. Но об этом; пожалуй, после. Полный портрет мой в том походе был таков: в руке упомянутая наволочка с пышками (до сих пор не знаю, зачем всучила их мне мать, — может быть, чтобы я по одной совал медведям, если они начнут приставать ко мне), на голове кепка, одет в короткие штанишки с лямками через плечи, а ноги в длинных, девчоночьих чулках. А было мне уже девять лет, девять, десятый. Эти чулки, когда настал час, я сжег на костре!

Я не помню уже во всех подробностях того пути в Долину гейзеров. Помню только, как шел лосось вверх по реке на свои нерестилища — бесконечными походными колоннами. Движения больших темных рыб, хорошо различимых в мелкой воде, были неспешны и усталы, но возле порогов, перед оскалом пены, вскипавшей вокруг острых мокрых камней, рыбы веером рассыпались из колонны и стремительно неслись навстречу течению, у самых камней выпрыгивая из воды. Серебристые тяжелые рыбины взлетали в воздух, многие падали на камни и разбивались, и кровь темным дымом расходилась вокруг отплывавших назад по течению неудачников. Ох, уж эти неудачники нашего мира! Счастье — это очень просто, это когда ты можешь заниматься делом, для которого рожден, будь ты лосось, акварелист или ездовая собака. И все мы вполне молчаливы, когда счастливы, и шумим до небес, если дело наше не удается.

Был еще паром на переправе, уже совсем недалеко от Горячих ключей. К этому месту откуда-то со стороны синих каменных сопок подходила к реке незнакомая мне дорога. Паромщика помню (что ты сейчас поделываешь, паромщик?) и голое смуглое тело его под рубахой, мелькавшее, когда он отпихивал шестом от берега свой неуклюжий, разбухший от воды катамаран. Молодой парень, густобровый и румяный, мечтавший о чем-то значительном и веселом, он с блаженной улыбкой на лице, не взглянув ни разу в мою сторону, перевозил меня, букашку-таракашку, своего единственного пассажира на пароме.

Итак, я благополучно прибыл на Горячие ключи. Первое, что я сделал, прежде чем предстать перед незнакомым обществом, это стянул с ног чулки и надел вместо них подштанники. Надел их конечно же не поверх куцых штанишек, а как положено, и когда закончил манипуляции с лямками, то оказался в несколько оригинальном, но вполне пристойном мужском наряде. Тесемки на щиколотках я аккуратно завязал петельками, прежде чем сунуть ноги в ботинки.

У мамы были твердые убеждения насчет детской моды, и она заставляла меня носить летом короткие штанишки. Тем более что изготовить их было несложно — отрезать от истрепавшихся, старых штанов низ. Но климат на Камчатке слишком суров для того, чтобы можно было бегать с голыми ляжками даже летом, — вот и придуманы были эти ненавистные мне чулки, пристегивавшиеся ш потайным пуговицам внутри штанин. Однако вдали от строгих материнских глаз я мог одеваться по своему вкусу, вот почему я и унес у себя на груди свернутые кальсончики, стащив из чемодана. Их сшила мать, отвечая моей просьбе, по точному образцу отцовских — иные я и не стал бы носить: полотняные, белые, с обязательными тесемочками внизу.

Когда в маленьком доме отдыха, куда я вошел, протягивая в руке путевку, разразился невежливый хохот, я сразу же понял, что попал в скверное общество. Пожилые хрипуны и кашлюны, осмеявшие меня, оказались людьми ничтожными и неинтересными. Они и умели только что пить водку по очереди из одного стакана, предварительно» закрыв дверь на крючок, да стучать по столу фишками домино. И я пропал бы там от скуки и одиночества, но меня спасло неожиданное чудо, которое обнаружил я на деревянном крыльце бревенчатого дома отдыха.

Такое чудо с бантиком каждый из нас встречал в жизни в свой урочный час, и это у всех бывало одинаково: самые тончайшие переливы трепетных валёров, акварель чистейшей воды, письмо всего лишь в один красочный слой.

Итак, мне было девять лет, и я носом к носу столкнулся на крылечке со своей первой любовью. Вернее, носом к затылку, а на этом затылке пышно цвел белый шелковый бант. Я обошел этот бант вокруг и увидел бледное большеглазое лицо — и вот уже прошло двадцать с лишним лет, и с того дня подобный тип лица всегда волнует меня, с непонятной властностью притягивает мое внимание. Пристрастие именно к таким женским типам я впоследствии обнаружил у великого Боттичелли: в задумчивой прелести и тайной скорбности его ангелов, граций и Венер таится столько хрупкой нежности и беззащитности, что… Но оставим это.

Как человек проницательный и опытный, я сразу же смекнул, что смогу покорить предмет своей нежданной страсти не иначе, как до полусмерти напугав его при первом же знакомстве. С этой целью я, приблизившись к незнакомке, распялил себе мизинцами рот за углы, а свободными указательными перстами потянул вниз кожу под глазами, отчего они стали красными, чудовищными, как это бывает у старых мопсов и бульдогов. Девочка тихо вскрикнула, отшатнулась от меня и прикрыла бледной рукою рот. Довольный первой удачей, я оглянулся окрест и заметил бегущую зеленую ящерку. Одним прыжком настигнув ее и прихлопнув кепкой, я схватил бедную зверушку за спинку и попытался всунуть ее под вырез платья девочки. В сущности, все это было первой моей попыткой объясниться. На предсмертные вопли девочки выбежала из дома ее мать, Татьяна Васильевна, и я попал в очень тягостное положение — Татьяна Васильевна была учительница моей школы, правда, не нашего класса. Я не знал, что у нее есть дочь моего возраста, — оказалось, что ее только-только привезли с материка. Про Татьяну Васильевну шепотом говорили в школе, что она чахоточная, и это я понимал, как сейчас могу судить, весьма своеобразно: как нечто греховное, точнее же — порочное. Был какой-то порок, казалось мне, отчего длинное лицо ее цвета сильно разбавленной сепии оставалось всегда серьезным, а глубоко сидящие голубовато- прозрачные глаза смотрели на тебя с пригнетающей силой печали. Ко всему этому она еще беспрерывно курила длинные папиросы. Сталкиваясь с нею в коридоре школы, я всегда здоровался робко, прижимаясь спиною к стене. В доме отдыха она выглядела веселее, чем в школе, ко всем относилась с общительным участием и не терпела лишь двоих из всей мужской компании — меня и огромного Игорьяна. Мне она постоянно делала замечания — из-за моего внешнего вида, поведения в общей трапезной за столом. Она же допекла меня до того, что я в один прекрасный день, взбунтовавшись, сжег у оврага чулки. Рыжего Игорьяна, по всем статьям похожего на медведя, она постоянно вышучивала, надоедливо приставала к нему с разными вопросами, на которые он почему- то никак не мог ответить, густо наливаясь тяжелой кровью и неуклюже, по-медвежьи улыбаясь. На малиновом лбу его, круто убегавшем под курчавые короткие волосы, от натужного смущения набухали бледные шишки. Мне было жалко его, он был «инженер» и очень мне нравился. Как мне помнится, за все время я с ним и словом не перекинулся, но такова уж природа необъяснимых симпатий — он мне нравился, пожалуй, единственный из всего сообщества доминометателей.

Итак, первая попытка объясниться в любви не имела успеха. Однако в дальнейшем дела мои пошли значительно лучше. Козочка, как звала ее мать и как будем называть и мы, оказалась существом отходчивым, к тому же общаться ей, кроме как со мной, было не с кем. Хрипуны и кашлюны, с утра и до вечера отбивавшие на столе домино, не могли составить ей общества, а мамочка ее, единственная женщина-союзница, не считая поварихи- кореянки, она же и домоправительница, и кастелянша, — мамочка постоянно была занята шпильками в адрес Игорьяна, желая, наверное, до конца испытать его терпение. Оба высокие, чинные, с плащами через руку, они гуляли себе по роскошной траве Долины гейзеров, удаляясь иногда на самый край ее, а мы с Козочкой были заняты решением своих проблем. Я уговаривал Козочку выйти за меня замуж — не сейчас, потом, когда мы станем большими, — и, дрожа от страха, умолял ее пока что не проболтаться матери. Козочка прямого согласия не давала, осторожничая чисто по-женски, но мои речи выслушивала внимательно и благосклонно. А я рвал и метал, я обещал ей стать в будущем офицером, настоящим кадровым военным с пистолетом на боку. Весь двор у нас будет заставлен пушками и пулеметами, я буду многократно ранен на войне, но выживу и явлюсь к ней с целой охапкой орденов и без одной ноги. Как видно из этого, уже первую же свою возлюбленную я пытался надуть, обещая златые горы, и хорошо, что она не успела тогда решить, как быть ей. А ведь опасность была велика, я ей нравился, даже наряд мой оценила она, единственная, вполне по достоинству: когда я, пригнувшись, подхватывал развязавшиеся тесемки на своем нижнем белье, столь далеко высунувшемся из коротких штанишек, Козочка смотрела на меня с большим уважением. И все же она не произнесла окончательно «да», — может быть, тончайшим инстинктом женщины она сумела постичь, что перед нею всего лишь жалкий болтун, акварелист, паяц мечты… Лик ее тоже был цвета легкой сепии, но куда чуть- чуть подбавили голубизны. Трава ей была нужна самая нежная, богатая витаминами, — на каких-то лугах пасется теперь она, бледнолицая моя Козочка?

И вот в самый накал и дым брачной кампании надо мною встал Афонька, дружок. Мутными глазами, с недоумением воззрился я на него. А он стоял, как суровый ангел укора, и через грудь его наискось струнилась тетива крепкого вязового лука, а в руке он сжимал пучок стрел с жестяными наконечниками. Удивленно оттопырив щеки, смотрел он на то, как я растирал Козочкину ступню, которую свело, когда она перепрыгнула через канавку. Я тут же отбросил, конечно, голубоватую худенькую ножку, не надев даже туфельки на нее, — пришлось Козочке самой скакать к своей обуви на одном копытце. Но мыслимо ли было мне в ту минуту и думать о том суровом мире, откуда явился Афонька? Там певуче тренькали тугие тетивы и со свистом пронзали воздух стрелы, а лохматые медведи валились на землю, страдальчески морщась и обхватывая передними лапами живот. Мир тот был по-своему хорош, когда я был одинок на свете, — но теперь, теперь-то на кой он нужен был мне? Однако Афонька был далек от подобной риторики, он сбежал из дома, чтобы жить в шалаше и охотиться в Долине гейзеров на жирных медведей. И я вынужден был пока что оставить Козочку, я удалился вместе с мрачным другом, поминутно с тоской оглядываясь. Она ушла пряменькой обиженной походкой, перестав даже хромать, и ни разу не оглянулась. Ах ты, Афонька, Афонька! Я уныло показывал ему свои новые владения — Долину гейзеров, на краю которой был расположен дом отдыха «Горячие ключи».

А показывать было что. Огромный естественный котлован, заросший густой красивой травою; вокруг выше неба громоздятся сине-белые зубчатые горы: синее — это окутанные толщей воздуха каменные мышцы, вздувшиеся еще при сотворении мира, а белое — нетающий горный снег на склонах. Дно котлована ровное — лишь на дальнем краю нарушалось чудовищным провалом оврага, — а по всей долине там и сям булькают в пару, обложенные диким камнем, чаши гейзеров. Земля там теплая, обогретая неиссякаемым паровым отоплением природы, и, взошедшие в этом тепле, в Долине гейзеров росли немыслимые, инопланетные деревья, исполинские березы и тополя, до вершин которых не долетит, казалось, и птица. Я думаю, что если задаться целью найти место на земле, где возникла сказка о мальчике с пальчик, то это, конечно, Долина гейзеров: автору сказки пришел в голову этот сюжет в ту самую минуту, когда он стоял под одним из деревьев, запрокинув лицо к небу.

Над черным провалом оврага некоторые деревья выросли наклонно, а одна береза вообще жила лежа, создав собою мост через овраг-ущелье, и по этому желто- белесому взлохмаченному стволу можно было кататься на велосипеде. На другой окраине долины, далеко от оврага, располагалось высохшее горячее озеро, дно которого было все на виду — мертвенно-красного цвета, настоящая английская красная — и все потрескалось, подобно кафельному полу, на ровные плитки высохшей глины. Ни былинки, ни камешка, только эти геометрически правильные, многоугольные, наводящие смутную тоску глянцевитые плитки с чуть загнутыми вверх краями.

Осмотрев хозяйским оком все закоулки долины, Афонька пришел к выводу, что шалаш надо ставить возле высохшего озера, там земля настолько теплая, что можно спать без одеяла. Я начал финтить и юлить: шалаш строить уже поздно, скоро вон ночь, что-де вообще, если трезво подумать… пышки совсем засохли, зуб не берет, медведей здесь что-то не видать, а рыбу ловить — так это сколько топать до реки. В общем, я заскучал по Козочке. Нечто заподозривший, Афонька мрачно меня выслушал, подумал и согласился на одну эту ночь вернуться к людям, то есть в дом отдыха, — нам обоим- до зверского урчания в пузе хотелось есть… Мы вошли в столовую, когда все уже давно отужинали, и скуластая повариха поставила перед нами большую миску со щами из зеленого щавеля, заправленными жирной сметаной. Разбухнув от еды, словно щенята, мы вдвоем поплелись спать на мое законное койко-место.

Наутро мы проснулись от страшного грохота. Столпившись возле нашей койки, хрипели, кашляли и хохотали все доминошники, огромный Игорьян тихо рыдал от смеха, весь красный, как утреннее солнышко. Всем показалось смешно, что я спал в белых кальсончиках, крепко обняв Афоньку и как-то там особенно закинув ногу на его корпус. Мне было очень стыдно перед Афонькой, что живу среди таких ничтожных людей.

В этот же день Афонька покинул меня: при всей своей простоте он смог понять, что мне теперь не до него. Благородно обойдя молчанием мое предательство, он вздохнул полной грудью при прощанье и зашагал по дороге к парому вольной индейской поступью, и через спину наискось висел на нем тугой вязовый лук. Так я совершил свою первую измену мужской дружбе из-за женщины, но не каюсь и не казню себя запоздало: многие в подобном случае, как свидетельствует литературная классика, поступали гораздо хуже, доходили до настоящих преступлений, а что я… К тому же прошло с этого времени больше двадцати лет — срок давности, как говорится…

Как-то я пошел набрать ягод жимолости, густые кусты ее окружали маленькое деревянное строение с дерновой завалинкой; в этом домике на краю двора жили повариха-кореянка и ее муж. Обычно я набирал сигарообразные лиловые ягоды в кулек из старой газеты, которую где-нибудь оставлял один из наших метателей домино. Вяжущий, терпкий вкус этих ягод и яркие пятна сока, проступавшие сквозь газетную бумагу, я запомнил навсегда. И если я беру теперь на кисть чистый фиолетовый краплак, а затем разливаю на белом листе мазок, то во рту у меня набегает слюна.

Итак, я пошел за жимолостью — собирать ежедневное свое подношение Козочке. В серебристых кустах, наверное, было тихо, и какая-нибудь спугнутая пичужка с беззвучным возмущением вспорхнула оттуда — не помню. Не помню я никаких особенных обстоятельств и не знаю до сих пор причины, почему в тот день я решился вдруг войти в раскрытую дверь хибарки. Напрасно мы думаем, что наша судьба строится по иным законам, нежели судьба простого полевого цветка или пчелы на ней. Искусство возносить к небу, радостно покачивая, нежный венец из лепестков, или выбирать хоботком нектар из благоухающего тайничка, или писать акварельные этюды приходит к нам само по себе из непостижимых глубин — вполне законными извечными путями. И горький сок неудач, скопившийся по капле в нашей душе, кто-то другой впитает в себя, как сладкий нектар, а потом сотворит из него мед.

Я вошел в домик, от робости став почти невидим и невесом, и остановился позади хозяина, сидевшего на полу, скрестив перед собою босые ноги. Обычно этот человек, жилистый и темный, как кедровый корень, медленно ходил возле кухни и медленно занимался своими делами: собирал щепки, размеренно водил пилой-ножовкой, разрезая на чурки длинные жерди, неторопливо и точно взмахивая топором, колол дрова и таскал в ведрах воду из ручья. На голову он всегда глубоко напяливал старую соломенную шляпу.

Теперь же покрытая серым мохом коротко остриженных волос его голова была обнажена. Перед человеком на полу стоял подрамник с натянутой на него белой тканью, прислоненный к табурету. Возле босых ног его, желтея, лежала деревянная лакированная коробка, в которой находились продолговатые корытца, похожие на пеналы, и в этих корытцах была краска. Рядом с коробкой белело блюдце с налитой водой, и о край этого блюдца опиралась кисточка с бамбуковым стержнем. В руке человек держал такую же кисточку.

Обмакнув в блюдце кисть и побулькав ею в воде, он мягкими движениями своей смуглой руки размыл черную краску в коробке, а затем, чуть наклонившись вперед, нанес по полотну два неуловимо легких удара концом кисти. Два неровных черных пятна расплылись по белизне, впитываясь в ткань. Через несколько секунд эти пятна превратились в пару горящих первобытным гневом глаз — так, начинаясь с глаз, передо мною вскоре возник тигр, полосатый и упругий, желтый, как лимон, с широко раскрытой страшной пастью. Он выползал, подобно змее, из-за высокого обломка скалы… И сразу же вся остальная часть полотна перестала быть всего лишь белой поверхностью ткани, — нет, это была уже бездонная глубина, высь и бескрайняя ширь мира, о котором я так еще мало знал, но громадность которого и чудесное разнообразие уже начинал постигать: и Долина гейзеров затерялась где-то там, и неведомая скалистая страна, и длинные хвосты туманов вились по зигзагам ущелий, и скакали всадники по гремящим мостам, и маленькие гномы ворошили кирками алмазную осыпь…

Ну вот наконец-то я достиг своей цели. Тигры, как видите, встречаются и на Камчатке. Надо ли к этому добавлять, что в тот день я переступил еще одну черту. Больше уже не тревожил я покой Козочки, поигрывая перед нею золотой цепочкой Гименея. До основ души потрясенный возможностями того чуда, что называют творчеством, я совсем забросил подружку и целыми днями крутился возле домика поварихи. Я желал еще и еще раз наблюдать возникновение все новых чудес, хотя этот странный восточный художник, безвестный и счастливый, рисовал одних только тигров — и лежащих в царственно покойных позах, и прыгающих, выпустив из лап громадные когти, и утомленно лакающих из ручья воду.

Двадцать лет, океан времени, — но в нем не потонула Долина гейзеров. Она часто возникает передо мною, как плавучий остров из неожиданно рассеивающегося вокруг тумана: в могучей шубе зелени, под сенью деревьев-гигантов, в белом пару клокочущих гейзеров. И тогда мне хочется, вооружившись кистью и бросив перед собою краски, вновь попытаться удержать и сохранить хоть что- то от неуловимо ускользающей яви.

С того самого дня, осененного серыми кустами жимолости, я впал, как и многие среди людей, в тихое, безвредное помешательство: пытаюсь при помощи некоей сподручной магии остановить то, что остановить никак нельзя. Чтобы позволить себе подобное занятие, приходится от многого в жизни отказываться, оставлять позади годы и годы тревог, неуверенности, и разорванные человеческие привязанности, и великие надежды. В результате же подобного отречения у тебя на руках остаются листы плотной бумаги, где осело немного радужной пыльцы от поверхности пространств, до которых удалось тебе дотянуться влажной метелочкой кисти.

***

Источник: Анатолий Ким

Мы в Telegram

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Поделиться в Telegram

Комментариев пока нет, но вы можете оставить первый комментарий.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Translate »