Рассказы печальных времён

Анатолий Ким. Фото Лилии Кочкарёвой

Анатолий Ким: Начинаю публиковать рассказы печальных времён, о которых не хочется вспоминать. Но рассказы были написаны, опубликованы и не уходят из памяти. Может быть они помогут тем, кто удосужится их прочесть, разобраться с возникшими проклятыми вопросами современности. Бог даст!

Эти рассказы войдут в 2-х томник МАЛОЙ ПРОЗЫ, который готовится выпустить одно доброе ко мне ИЗДАТЕЛЬСТВО…

Итак, начинаю.

В ОБЛАКАХ

​1

​Наверное, это произойдет через две жизни, Однажды я выйду из дома и направлюсь по едва заметной тропинке. Вначале мне покажется, что на землю пал густой туман, под ним почти скрылась тропинка, которою я иду, — но очень скоро обнаружится, что никакой земли нет подо мной и я шагаю по облаку, стелющемуся невесомым пухом, и мои ноги погружены в туманное волокно по самые колени.

​Мне вспомнится, что я поднимался из белёсой глубины тумана – бесконечно долго шел от дома по плавному изволоку – и вот выбрался на самый верх, под солнце, и теперь иду с обновленной, воспрянувшей на свет душою. Мой дом остался где-то внизу, под облаками, и там на широком темном столе было белое блюдо, на нем – большое розовое яблоко, часть которого срезана. Блестящий нож с темной деревянной ручкой лег на край блюда, уткнувшись скошенным концом лезвия в круглый бочок плода… Эти нож, яблоко и круглое блюдо напоминают мне о том, что я поднялся сюда, в заоблачье, от земли – в туманный день вышел из дома и зашагал по едва заметной тропинке…

​Встреча была назначена у подножья одинокой горы, издали похожей на голову Альберта Энштейна, однако, идя белорунной долиной и глядя окрест, никакой одинокой горы я не увидел. Их было довольно много, вспучившихся из просторной белой равнины тучевых образований, похожих на что угодно, но только не на знаменитого физика; и все эти облачные горки были примерно одинакового размера – особенно выдающейся по величине среди них не оказалось. А уже недалеко засинела широкая река, в которой зеркально отражались обрывы и утёсы, расположенные на противоположном берегу – из такого же туманного материала, как и все вокруг. На самом деле река эта была глубокой воздушной пропастью, но в заоблачном мире воздух подменял воду, а провал воздушной пустоты представал рекою. Я начал даже беспокоиться, сомневаться, удастся ли мне перебраться через это неожиданное препятствие, ибо все видимые выступы и облачные холмы находились за синей чертою воздушной реки.

​Но тут на своем берегу я заметил совсем неприметный холм, который отчасти и напоминал старого рапсода относительности, тогда мысль о том, что ведь и на самом деле какая-нибудь гора, показавшаяся огромной одному, другому представится невысоким холмом, несколько успокоила меня, и я понадеялся, что встреча в облаках все же состоится. И только подумал об этом, как увидел тёмный облачный сгусток, похожий на человеческую фигуру, что рисовалась отчётливо у подножия «эйнштейновской» горки.

​На земле не было ничего проще, как встретиться двум людям, сесть где-нибудь рядышком да поговорить о своих делах – но тут, в облаках, все осложнялось постоянным и безостановочным их перемещением в пространстве и ежеминутным изменением заоблачного ландшафта. Такая неустойчивая зыбкость окружающего мешала сосредоточиться и вызывала изменения в настроении и тональности разговора. Мы с моим собеседником, не сговариваясь, сразу же после взаимных приветствий направились в сторону синеющей реки заоблачья. А там, за рекою, в необозримом воздушном космосе призрачно, едва заметно, гигантским розовым сиянием обозначилась грозовая туча колоссальных размеров, и шаги нашей небесной прогулки невольно направились именно в ту сторону…

​Мой спутник выглядел совсем маленьким щуплым ребёнком лет четырёх-пяти, каковым обстоятельством я был весьма удивлен, потому что по телефону я слышал голос вполне взрослого человека. Да и сейчас при разговоре звучал тот же самый чуть надтреснутый юношеский тенор. Собеседник так объяснил эту несообразность своего вида и голоса:

​– Тебе ведь известно, что именно в этом возрасте я покончил расчеты с первой жизнью, и у меня, стало быть, не имелось другого обличья. Вторая жизнь, подземная, была у меня более удачной, и я смог стать вполне взрослым человком, прежде чем уйти и из этой жизни, — так что ты слышишь сейчас голос, принадлежащий мне во втором существовании. Мы с тобою встретились впервые в подземелье Казанского вокзала, в Москве, – напомнили мне.

​– Может быть, и не там, – возразил я, – мы могли встречаться и раньше, но ты об этом, во всяком случае, не можешь помнить… Так зачем ты меня вызвал? О чем хотел спросить?

​– Как раз обо всем этом, – был ответ. – Я хотел, чтобы ты рассказал, каким я был в то время, когда ещё жил на земле. Почему я ничего не помню? Ни солнца, ни цвета неба. Ни вкуса, ни названия человеческой еды. Ведь что-то приходилось мне есть… Где-нибудь на солнышке-то я грелся, наверное…

​– Сейчас попробую тебе все объяснить. Но прежде чем рассказывать, я тебе откроюсь: мы с тобою на земле были детьми из подвалов.

​2

​И пусть себе идут по облакам, неторопливо разговаривают, взмахивая руками, иногда останавливаясь, поворачиваясь друг к другу лицом – два человека, большой и маленький… Я же тем временем отделюсь от них, полечу рядом пушистым облаком, чуть сзади, и своим порядком вспомню то, что сохранила моя память через две жизни. Итак, я отделился от самого себя, шагающего по облакам своей третьей жизни, — и вернулся в первую жизнь.

​Тёплый подвал какой-то провинциальной районной больницы.Но мне ничего из этих сведений не известно, мой разум не воспринимал их, ибо я ещё не вполне человек, хотя и от женщины родился. Мне наверное года три-четыре отроду, рядом со мною бегают по подвалу, ползают, копошатся ещё много таких же, как я, — которых тоже женщины родили. И родили они их в этой же самой больнице, подвал которой стал нашим жизненным обиталищем, — затем бросили, сбежали от нас, однажды потихоньку исчезнув из больницы и никогда больше не появившись там. Больница большая, родильное отделение тоже большое – нас постепенно накопилось человек десять детей, от трёх лет до шести-семи, и мы жили в просторном, теплом бункере подвала, среди наваленного хлама списанного больничного инвентаря, поломанной мебели и груд полуистлевших зловонных матрасов.

​Там, в подвале, всегда темно, но кое-где горят одинокие лампочки чудовищной выносливости, ибо никогда не выключаются, светят днём и ночью и могут так гореть бесконечно. Крысы там бегают, таскают за собою длинные хвосты, иногда кусают обитателей подвала, и малыши за это крепко ненавидят крыс. Увидев ползущего зверя, стриженный круглоголовый ребёнок с невероятным проворством и яростью бросается на него, и взрослая крыса останавливается, оборачивается и, сверкая блестящими, словно мокрыми, свирепыми глазками, топорщит усы и скалит зубы. Но подвальный гаврик поднимает с пола половинку кирпича, обеими руками поднимает над головою и неумело обрушивает удар на серого хищника. Как правило, тот успевает отскочить и затем удирает, издав на прощание душераздирающий, отвратительный визг.

​Между собою мы почти не разговаривали, только яростно орали, угрожая или кидаясь в драку, да многие из нас и говорить не умели, по крайней мере, не произносили слов, не пользовались ими, хотя и понимали многое из того, о чем разговаривали взрослые люди сверху. Наши родительницы, которых мы никогда не видели, были, наверное, из породы дьяволиц, значит, наш родной язык мог оказываться иным, чем у людей, и он был бессловесным, хотя и звучащим – как визги крыс или рычание и вой подвальных кошек.

​Днём мы спали или тихо лежали по углам, каждый по отдельности, но иногда и по двое, по трое на каком-нибудь большом матрасе головами в разные стороны. К вечеру мы поднимались и, не сговариваясь, тихонько прокрадывались наверх, следуя друг за дружкой, впереди был кто-нибудь из старших, он вел знакомыми путями к местам нашей ежедневной охоты. Прежде всего надо было прокрасться по коридору к лестнице, которая вела на верхние этажи. Время нужно было выбрать такое, когда больные из палат, те, которые могли ходить, собирались к ужину в общей столовой, а из людей в белых халатах оставались в больнице лишь дежурные врачи, сестры да няньки, раздатчицы пищи.

​Быстрыми перебежками пробравшись к дверям палат, мы проползали в комнаты и, прошмыгнув под кроватями, подбирались к тумбочкам отсутствующих больных. Мигом очистив тумбочки от съестных припасов, принесенных посетителями и родственниками, мы тут же на месте проглатывали еду, безошибочно хватая самые лучшие куски, не зная даже, что это и как оно называется. Управляться надо было быстро, не отходя никуда, потому что в любую минуту в палату мог вернуться хозяин еды или кто-нибудь из оставшихся на своей койке лежачих больных мог заметить гавриков. Утаскивать же с собою похищенную еду было бессмысленно – если не поймают и не отберут при возвращении в подвал, то её отнимет самый сильный из нас и съест, ни с кем не поделившись.

​Были и другие способы охоты на пищу: мы могли добыть ее и внизу, на первом этаже, возле кухни, совершив стремительный набег и ограбив тележки-каталки с расставленными на них тарелками с жидкой больничной едой, приготовленной для раздачи лежачим больным. Стоило только раздатчице на минуту зазеваться или отойти от тележки, как мы налетали всей стаей и за считанные секунды переливали в себя то, что было в тарелках. Ели мы раз в день, а иногда и этого не получалось для тех, которым не повезёт на охоте, поэтому при возможности надо было съесть как можно больше, коли пища оказывалась под рукою…

​Только в заоблачной третьей жизни я узнал, что было много форм смешанного бытия или, скажем, промежуточных состояний между существованием под землёй, после смерти, и жизнью на земле, до первой смерти. Моё детство как раз и было подобным промежуточным состоянием, когда я вроде бы родился от женщины, жил на земле, но с самого начала и примерно до двадцати лет жизнь прошла в подвалах больших казенных зданий – сначала в районной глубинке, потом в огромных, запутанных, так и не исследованных до конца диггерами подземельях московского Казанского вокзала.

​3

​Главным врачом больницы, где я родился в первой своей жизни, был один добрый русский человек, и, как многие добрые русские люди, он был безнадёжным пьяницей. Именно по его попустительству и пьяной доброте завелось это необычное положение, когда брошенных матерями новорожденных детей оставляли при больнице, не переводили в государственные сиротские дома и в дальнейшем держали их в детской палате стационарного отделения. Там и росли они до определённого возраста, никак не воспитываемые, никем не любимые, не вылезая из своих клеток-кроваток с высокими сетчатыми боковинами. Когда в палате появлялся какой-нибудь больной ребёнок с воли, больничные молчаливые гаврики вставали на свои постели, цепляясь за сетку, и во все глаза уставлялись на плачущего новичка. Сами же гаврики плакать не умели, а если и происходило с ними что-нибудь похожее, то плач их бывал совершенно без слез, с сухими настороженными глазами.

​Коротко остриженных под машинку, потому круглоголовых, одетых в одинаковые линялые стираные-перестиранные подгузники, их нельзя было различить по полу, они и сами не знали такой разницы меж собою. Вот и я не ведал почти до самого конца пребывания в больнице, что являюсь «мальчиком», что мне приличествует носить штаны, а не юбку. Мы не знали своих имён, да вряд ли они и были у нас – никто с нами не разговаривал, разве что няньки ворчали и ругались на провинившегося гаврика за его природную неряшливость. Уже сказано, что мы никогда ничего не говорили друг другу, и неизвестно было, умеют ли многие из нас вообще разговаривать. Так и жили безмолвно, бессловесно, в своих кроватках с веревочными сетками, словно зверьки за решеткой зоопарка.

​Но приходил день и час, природа властно заявляла о себе, и больничный абориген вынужден бывал, чтобы жить дальше, перелезть через кроватную ограду и совершить побег из палаты. В земной жизни невозможно было, чтобы существо, родившись или вылупившись из яйца, хоть немного да не побегало на свободе. Иначе оно было обречено на раннюю погибель. Значит, инстинкт жизни заставлял гавриков убегать из палат, где они были как в тюремной камере. Впрочем, их никто и не сторожил, за многие годы медперсонал привык к тому, что гаврики покидают палату и бегут в подвал.

​А со временем подвальная ватага стала совершать периодические набеги на детскую палату и уводить с собой нового своего члена – в слишком просторной для него пижаме, наголо остриженного, ещё не успевшего зарасти, как аборигены подземелья. Пижама на новичке обычно бывала слишком просторной, потому что до определенного возраста больничные дети ходили в подгузниках, а когда младенческая одежда становилась тесной для выросшего гаврика, лопалась по швам на ноге, лямки на плечах оказывались коротки и не завязывались, тогда и переодевали его в детскую пижаму, рассчитанную по размерам на уже большого ребёнка. И вот однажды ночью прокрадывались в палату неясные разбойничьи тени, только разбойники были очень маленькими – выхватывали из кроватки сонного, слабо хныкающего гаврика и уносили его на руках в подвал. Там с него стаскивали новую, а если не новую, то целую ещё одежду, её забирал какой-нибудь ветеран подвальной армии, а новобранцу отдавал свой истасканный, дырявый, чудовищно грязный мундир. Впрочем, главный врач время от времени сам беспокоился об экипировке больничных детей, которых он-то и называл «гавриками», — отдавал распоряжение сторожам и нянькам устроить облаву в подвале, отловить беглецов, пересчитать их и пронумеровать, постричь, помыть в ванной, переодеть в чистое и водворить на койки в детское отделение. Что и происходило раза два в году. Однако на следующее же утро все кровати были пустыми.

Но несколько облав совершилось с другой целью – детей начали отлавливать для передачи их в руки посторонних людей с тем, чтобы они усыновляли гавриков. Главврач больницы, в прошлом круглый сирота, сам когда-то прошел через детский дом и хорошо помнил, как хотелось ему, чтобы нашелся хороший человек на ролях добровольного родителя и увел его из казенного детского концлагеря. Может быть, главврачом двигала великая жалость и любовь к детям, от рождения брошенным матерями, и он давал им полную волю жить так, как им хотелось, — безо всякой власти и казенной опеки над ними со стороны взрослых людей. Но будучи человеком пьющим, почти сто процентов своего времени пребывающим в состоянии алкогольного опьянения, иногда даже на приеме больных падавшим со стула и позорно мочившимся прямо в брюки, доктор не ведал того, что творил, и невольно служил не добру, а злу.

​Меня отловили, когда мне было уже шесть лет от роду, об этом, то есть, что мне шесть лет, сказал сам главный врач. Несколько раз, когда я ещё был младенцем-гавриком и торчал, словно крысенок, в кроватке с сетчатыми боковинами, доктор изредка приходил в палату и почему-то брал меня на колени, одного только меня, и подолгу разговаривал со мною, дыша мне в лицо горячим перегаром медицинского спирта. Должно быть, эти разговоры шли мне на пользу – я почти научился разговаривать. К шести годам оказалось, что мне известны некоторые навыки межчеловеческого общения, и я кое-как понимал часть вопросов, которые мне задавали. И главное, я вполне воспринимал такую абстракцию, как обращение ко мне, к отдельному существу, имеющему своё внутреннее «я». Словом, когда два санитара изловили меня и потащили в главный корпус больницы, я извивался в их руках, брыкался и орал хриплым голосом: «Пустите м е н я! Пустите меня!» Но, увидел доктора, его морщинистое, как у моржа, красномордое лицо, я мигом успокоился, а он задал мне вопрос, который я сразу же понял: «Хочешь, сынок, чтобы у тебя была такая мама?» Доктор указал на женщину, которая сидела напротив него, через стол, и, полуобернувшись на стуле, смотрела на меня, на санитаров, с двух сторон державших меня за руки, словно распятого.

​Это была необыкновенно пахнувшая мягкая женщина со сверкающими украшениями на шее, на руках, в ушах и даже на выпуклой груди и на туго перетянутой блестящим ремнём с золотой пряжкою округлой талии. Я теперь понимаю, отчего это некоторые животные вдруг прониклись доверием к какому-нибудь земному святому,– как это рассказывается в житиях, – подходили к нему и ложились возле его ног. То есть я этого не понимал, но испытал почти то же самое. Я вырвал свои ручонки из громадных лап санитаров, подбежал к женщине и присел на коврик у её полных, тёплых ног. Которые тоже были украшены: ногти вымазаны алым лаком с перламутровыми вспыхивающими крошками.

​– Это точно мальчик? – произнесла она, с улыбкой разглядывая меня.

– А то кто же, конечно, мальчик. Забирайте его! – И краснолицый главврач махнул на меня очками, которые держал в руке.

​Как во сне, меня переодели в совершенно новую, незнакомо пахнущую одежду, впервые в жизни натянули на меня штаны с пуговицами, дали поесть незнакомой еды, потом усадили на заднее сидение голубой машины. Глядя из подвальных окон сквозь мутные стёкла или наблюдая из густых трав и кустов, растущих на задах неухоженного больничного двора, мы видели подобные же машины, что проезжали по дорожкам или останавливались на широкой площадке за воротами…

​Я забился в самый угол сиденья и замер, и когда поехали, сразу же заснул, а проснувшись, вдруг почувствовал сильнейшую боль в животе. Мы в подвале при таком случае поступали очень просто и самым скорейшим образом, чуть отбежав в сторону – каждый на свое излюбленное место. Но здесь машина продолжала ехать, женщина сидела впереди за рулём, не оборачиваясь ко мне, — и тогда я кое-как расстегнул новые штаны, присел на полу между сиденьями и спинкой переднего кресла. Вскоре она догадалась, что произошло, резко свернула машину к обочине и остановила её. Затем обернулась, наконец, и так посмотрела на меня, что я сразу понял: мне надо убегать. Я это и попытался сделать сразу же, как только она вышла, хлопнув дверью, и затем подошла к задней дверце машины и открыла её, держа в руке металлический совок. Она мне мешала, стоя на моём пути, и я стремительно бросил вперёд оба кулака разом и угодили ей в лицо, кажется в глаз, она вскрикнула и отшатнулась, а я тем временем выпрыгнул на землю и рванулся в сторону. Но мой рывок вдоль машины был пресечен – она прихлопнула меня тем предметом, что держала в руке, и я упал на землю и уже больше не пытался бежать. Она внимательно осмотрела одежду на мне, затем, взяв за шиворот, потащила и усадила меня на переднее сиденье, рядом с водительским, пристегнула ремнями и захлопнула древцу. После этого почистила машину с помощью совка, которым прихлопнула меня, села на свое водительское место, нацепила на глаза чёрные очки – и мы поехали дальше.

​До Москвы мы добирались несколько часов, ехали без остановок, и за все это время она ни слова не произнесла, только часто поворачивала голову и смотрела на меня сквозь сверкающие чёрные стёкла очков. Она о чем-то серьёзно и напряженно думала, прижимая при этом крашеную нижнюю губу. Не знаю, кто она, почему и как решилась забрать меня из подвала Н-ской больницы, но до сих пор вспоминаю её с большим удовольствием. Запах духов от неё шел самый обворожительный, она очень мне понравилась, предполагаю, что в предыдущем существовании, до первой жизни, мы с нею были родственными душами. А в земной жизни я единственно к этой благоухающей женщине испытал что-то похожее на то особенное психическое состояние, которое люди называют любовью. Однако что это за чувство было на самом деле – не мне судить, потому что такие дети как я, отличались от других тем, что никогда ни от кого не получали любви и, стало быть, сами не знали, что это такое.

​Эта женщина, видимо, разгадала истинную природу моего земного существа, не способного к любви, и поняла всю безнадежность претворения в жизнь какой-то своей затаенной мечты – и сильно испугалась. И вот что в дальнейшем произошло. При остановке у железнодорожного переезда, перед шлагбаумом, когда зазвенел звуковой сигнал и одновременно замигал световой, а я, почему-то в эту минуту впавший в тоску, громко заскулил тем обычным способом, каким мы, гаврики, выражали свой бесслёзный плач, — она повернулась, отстегнула предохранительные ремни на мне и, опасливо протянув мимо моего лица руку, открыла дверцу автомобиля с моей стороны, затем быстро убрала эту руку назад. Может быть, она боялась, как бы я не укусил её – но я только вжался затылком в спинку кресла и, закрыв глаза, тайком, с наслаждением внюхался в чудесный запах, исходивший от тонкой, шелковистой ткани рукава её блузки, которым задела меня по лицу.

​Что-то она произнесла при этом, спрашивая у меня, я не понял её и ничего не ответил, зато увидел, что дверца открыта и путь свободен. Как-то само собою я выпал из машины на землю и быстро пополз по замасленному асфальту в сторону железнодорожного полотна. Уже оттуда, став на ноги, я в последний раз оглянулся на одиноко стоявшую у переезда небесно-голубого цвета машину. К ней сзади подъехала и остановилась другая машина, чёрного цвета, а я в это время услышал оглушительный, ужасный вой какого-то приближающегося гиганта, испугался, прыжками перескочил через рельсовый путь – и тут же был настигнут кричащим гигантом и сбит с ног его вихревым дыханием. Я покатился по откосу и докатился до самого низа, там и застрял в траве – а безопасный, оказывается, поезд уже пролетал наверху, тяжело постукивая стальными колёсами, мимо меня, мимо меня. Когда последний вагон словно провалился в удаляющееся воздушное пространство и настала тишина, я осторожно высунулся из травы и увидел, как переехали через железную дорогу те же две машины – сначала голубая, за нею чёрная, – взревели моторами и скоро исчезли вдали. А я, движимый великим инстинктом жизни, не спеша направился по откосу железнодорожной насыпи в ту же сторону, куда умчался поезд – и где в конце пути меня ожидала встреча с московским Казанским вокзалом. Произошло это через три дня.

​4

​– Неужели ты добирался до Казанского вокзала три дня? – был задан мне вопрос, когда я вновь вернул свое внимание спутнику, летевшему рядом со мной над облачной долиной. – Ведь ты был, как я понимаю, оставлен уже в черте города?

​– Да, на самой окраине, — подтвердил я. – Но впереди, до Казанского, было ещё несколько станций, мимо которых мне пришлось пройти, следуя вдоль рельсов… По этому пути вела меня необходимость подбирать пищу, которой было достаточно набросано по сторонам железной дороги, это были объедки, завернутые в бумагу и в пластиковые пакеты, выброшенные из окон проходящих пассажирских поездов. Я шел вдоль насыпи, подбирал еду, её было больше на открытых перегонах, чем на платформах или вблизи них. К проходящим мимо поездам я привык и уже очень скоро не обращал на них внимания, они были совершенно безопасны и ко мне никакого отношения не имели. Гораздо большее беспокойство я испытывал при виде человеческого множества на станциях, и я старался как можно быстрее миновать их, а когда в пути настигала ночь, я всегда находился рядом с железной дорогой какое-нибудь пустующее помещение без окон, без дверей, окруженное дикими зарослями крапивы и чертополоха, — туда ни одна живая душа не заглядывала, кроме бродячих кошек и псов…

​Пока я предавался воспоминаниям о первой жизни, все вокруг изменилось, и мы сами также сильно изменились. Здесь, в заоблачье, эти постоянные и быстрые изменения являлись главной закономерностью бытия. Распространенный в пространстве чудный идиллический ландшафт мог быстро смениться хмуроватой стобашенной крепостью, тяжеловесной и неприступной на вид. Вдали светившаяся глыба розовой грозовой тучи, что надвигалась, как страшная неотвратимость самой судьбы, на всю просторную страну нежнейших рун, вдруг бесследно истаивала ни во что, оставив после себя лишь смутное, тревожное воспоминание.

​Облачные жители также постоянно изменялись, исподволь растворяясь в воздухе или разделяясь на мелкие барашковые облака, то возрастая до невероятных размеров и затем бесследно исчезая, как бы рассеявшись в своей же собственной беспредельности и становясь прозрачными. Гномы, карлики, великаны и грандиозные неоглядные боги постоянно сменяли друг друга на молчаливых небесных путях. А из-за того, что на полном ходу, летя вместе с ураганами и вихрями темных туманных образований, твой друг или брат внезапно на твоих глазах разделится на две, на три части, — не печалься! Будут так и лететь дальше разрозненными тучками небесными, вызывая у тебя грусть и недоумение, — не поддавайся грусти! Не терзайся сомнениями о том, на какую из этих тучек направить свое братское внимание и любовь, — люби их всех, летящих по синем просторам.

​Теперь я имел спутником облако, похожее на человека в белом парике, с капризным и властным лицом русского императора Павла, которое постепенно, в ходе нашей беседы, убедительным образом превращалось в лицо первого русского демократа Сахарова, допрежь того автора русской водородной бомбы. Не знаю, как видоизменился я сам в продолжение нашей беседы, но третья заоблачная жизнь, не ограничивающая существование человека только одной формой телесного воплощения – обязательно видимой и не допускающей невидимости, как это было на земля, — третье наше существование было совершенно свободным от горечи впустую прожитой единственной жизни… Здесь она вовсе не была единственной…

​Но куда деть тяжесть вины за первую жизнь? Ах, если бы это не ложилось больным гнётом на всякую душу, пройдя даже через три слоя существования! Тогда бы здесь, на горнем этаже земного бытия, никогда не было бы черных гроз с белыми молниями ненависти, свирепых титанических столбов торнадо, пронизывающих этажи тучевых наслоений и осатанело рвущих в клочья царство идиллии и гармонии в заоблачном мире.

​– Ты добрался, значит, до Казанского вокзала, – говорилось мне, – но почему ты решил завершить на этом свое путешествие?

​– Я ничего не решал. Просто рельсы кончились, дорога моя упёрлась в здание вокзала, а рядом с платформой, на асфальтовом пятачке, в трещинах которого выросли пучки вымазанных мазутом трав, виднелась круглая дыра открытого канализационного люка. На его краю сидели, свесив в яму ноги, два гаврика из подземелий Казанского вокзала…

​– И они увели тебя под землю?

​– Да, с ними я выжил, особенно привыкать к жизни мне не надо было, все оказалось почти таким же, как в больничном подвале, только новое существование было намного яростнее и веселее. Я попал в ватагу таких же, как я, детей катакомб Казанского вокзала. Но были там и взрослые особи, лохматые страшные существа, всю жизнь прожившие в подвалах, почти не выбираясь из-под земли. Среди них были людоеды, а мы гаврики катакомб, держались вместе и отбивались от них, нас было много, и мы сообща вели войну с ними, защищались и сами нападали. Подземельные людоеды боялись нас, потому что они-то, как правило, действовали в одиночку.

​Взрослые же люди наверху, за пределами подземелий, нас интересовали главным образом тем, что всегда можно было у них что-нибудь украсть, ползая под длинными диванами в залах ожидания, — и в первую очередь еду. Они-то большой опасности для нас не представляли. По ночам, когда шла наша охота, их сонное забытье было настолько глубоким, что можно было, высунувшись из-под дивана, лежа на спине и протянув снизу вверх руки, выпотрошить сумку, не вынимая её из-под головы и не снимая с колен спящего. А иные, самые глупые и беспечные, клали свои сумки, тяжело и туго набитые продуктами, на пол – и даже задвигали их под диваны. С такими взрослыми, разумеется, нам вообще не приходилось соприкасаться – только с их сумками, корзинами, перевязанными крест-накрест шнуром коробами. Никогда они не видели нас и не имели возможности встретиться с нами. Мы были осторожны и всегда готовы бежать от них и спрятаться в подземелье. Возможно, общество взрослых попросту ничего не знало о нас, поэтому и допускало наше подземное существование – промежуточное между жизнью и смертью.

​Но когда я добирался до Казанского вокзала и находился уже на близких подступах к нему, про то ещё не ведая, — какой-то длинный кусок пути мне пришлось проделать на глазах сотен, а может быть, и тысяч людей. Все они видели, как я иду под самыми колёсами мчавшихся поездов – участок пути проходил здесь по высокой насыпи, склоны которой были выложены клетками зелёного дёрна. Я был на виду, словно одинокий актёр на театральной сцене, — шестилетний бродяжка, несомненно голодный, подбирающий с земли куски выброшенной из вагонных окон пищи и тут же на ходу пожирающий её. Не ведая, что конец пути уже совсем близок, я последнюю ночь на вольной земле заночевал под открытым небом, на насыпи, скорчившись на дне небольшой ямки, вымытой дождевыми потоками в склоне откоса… Я спрашиваю у тебя, почему же никому из многочисленных прохожих или зевак, глазеющих из окон домов с параллельной железной дороге улицы, не пришло в голову остановить, изловить беспризорного ребёнка, дать ему приют?.. И можешь ли ты вспомнить, кто тебя-то принес в подвал вокзала и бросил там одного?

​И мой спутник, теперь уверенно ставший похожим на лохматого насупившегося енота (мне показывал его в зоопарке рыжий диггер, исследователь подземелий; зверёк сидел, забившись в угол грязной клетки, и смотрел на меня такими укоряющими, умными глазами, что я не выдержал и отвел в сторону свои глаза), произнес в ответ:

​– А мне нечего вспомнить. Даже маленьким зверям, таким, как твой лохматый енот, было, наверное, что вспомнить о своей жизни. Почему же я ничего не помню? Вот и хочу, наконец, услышать от тебя, что со мною произошло на том свете? Расскажи всё, что ты знаешь обо мне, — ведь я помню только встречу с тобой. И запомнил я это лишь по одной причине: именно ты был первым и единственным, кто встретил меня у входа в подземный мир.

​– Но к тому времени, брат, я уже не принадлежал к надземному миру. Незадолго до нашей встречи я познакомился с одним рыжим диггером и подружился с ним. Потом он даже свозил меня на троллейбусе в Московский зоопарк. Этот человек спускался сверху, чтобы исследовать катакомбы под зданием вокзала, в подземный мир, куда уходят все, кого хоронят в землю.

​Там неба нет, вместо воздуха там тяжкий холод земных недр, и, чтобы передвигаться в том мире, надо иметь совершенно иное тело, чем на земле. Но не об этом сейчас речь, тем более что ты также прошел через вторую, подземную, жизнь. И теперь, находясь здесь, среди облаков, — свободный, полетный, все знающий, ничем на свете не обременённый, — желаешь услышать от меня рассказ о том, каким ты был человеком вон там, на земле, которая находится далеко внизу, едва различимая в разрывы облачного покрова. Синие пятна лесов, зелёные заплаты человеческих полей, голубые жилы извилистых рек.

​Так вот, в том синевато-зелёном мире, едва различимом внизу, на дне воздушного океана, ты был точно таким же, как я, брошенный родившей тебя матерью немым ребёнком. Но немым ты был не потому, что родился глухим и не мог услышать и запомнить человеческие слова, нет, — с тобою просто никогда никто из людей не разговаривал. Ни капли их любви не перепало на твою долю. Проходя по совершенно темному туннелю в каменных подвалах, там, где когда-то, до первой твоей смерти, встречался я с рыжим диггером, исследователем глубоких катакомб под городом (он давал мне подержать свой электрический фонарь и разговаривал со мной, и однажды вывел меня наружу ясным днём) – в подземелье я и увидел тебя, тихо сидевшего, скорчившись, в углу каменного хода на его повороте.

​Народ подземелья, значит, пополнился тобой, ещё одним жителем каменных бункеров. Точно так же, как когда-то и мною, попавшим туда через уличный канализационный люк. Но ты был ещё слишком мал для того, чтобы самостоятельно проделать то же самое, хотя бы спуститься по железным скобам, вделанным в стенку колодца вместо лестницы. Было тебе на вид года три-четыре, и ты сидел на корточках, подпирая спиною бетонную стену, в абсолютном одиночестве, слепо уставившись широко раскрытыми глазами в кромешную темноту нашего подземного мира.

​Как ты попал туда, кто занес тебя в катакомбы, где жили бывшие люди, вылезавшие на свет Божий только по ночам? Среди них прошла и моя жизнь, и о ней я почти ничего не могу тебе рассказать, потому что она была пуста и однообразна, как смерть, и беспредельна скучна и бессмысленна, как адские мучения. Про наше подземное существование никто не знал, кроме нас самих. Лишь однажды из жителей верха к нам попал рыжий диггер, водивший меня в зоопарк. Это произошло незадолго до его гибели, когда на него с двух сторон внезапно напали оголодавшие жители подземелья, убили и стали грабить его. Произошло это на моих глазах, – и я ничего не успел сделать. Я только смог потом похоронить его там же, в катакомбах… Было это в те времена, когда и снаружи, в Москве и в подмосковных лесах, некоторые люди убивали и поедали других людей. Даже торговали шашлыками из человеческого мяса, выдавая его за свинину. Вызывает большое удивление, что древнее людоедство могло снова прорасти именно в то время, когда в стране были объявлены права человека, свобода и демократия. Ты можешь как-то связать одно с другим?

​– Нет, не могу, потому что я совершенно не понимаю, о чём ты говоришь. Лучше расскажи мне про то, как ты нашел и подобрал меня в подвале.

​– Просто я однажды пробирался по тому месту, где похоронил подземного исследователя, — и вдруг увидел тебя. Я мгновенно признал в тебе подвального гаврика, каким и сам был когда-то. Не знаю, из нашей ли ты больницы или из какой-нибудь другой… Были ли вообще на свете другие подобные больницы с адским детским садом в подвалах – не знаю. Но ты сидел на корточках по-особенному, по-звериному, точно таким же образом, как и гаврики нашего подвала. И на тебе была полосатая пижама на вырост, эта больничная форма, столь напоминающая одежду смертников в тюрьмах всего цивилизованного мира… Видимо, кто-то принёс тебя и оставил в подвале, в темноте, и ушел. А ты не только не звал никого, но и виду не подавал, что находишься там, что жив, – ты даже дышать старался потише, чтобы никто тебя не услышал не обнаружил тебя по твоему дыханию. И лишь глаза твои, неподвижно уставленные в бездну темноты, одни глаза выдавали твой страх и неуемное желание жить.

​И моё сердце облилось кровью, – когда я представил, что в дальнейшем может ожидать тебя в этой жизни. Нет, решил я, она недостойна тебя, малыш. Тогда и вышел я навстречу тебе, взял на руки твое нищенское дрожащее тельце – и напрямик пронёс его в подземный мир, минуя твою смерть. Сделать это было совсем не сложно, мой маленький братишка, потому что там, в подземных бункерах Казанского вокзала, наша жизнь под черным бетонно-асфальтовым небом и надземная жизнь уже смешались, давно стали одной и той же общей нежитью – так что тебе даже и не понадобилось умирать, малыш.

​Вот, брат, и все, что я знаю, – о чём хотелось узнать тебе самому, пройдя через две жизни и оказавшись здесь, в третьей жизни, заоблачной.

​– Значит ли это, что нас уже больше ничто не связывает вон с той землёй, которая синеет под нами там, далеко внизу?

​– Об этом, братишка, каждое плывущее по небу облако решает только само с собою.

​Мы летели рядом, два белых полупрозрачных облака, несомые по беспредельности сияющего синего неба потоком могучего верхового ветра, как дыханием Бога, – и на лету наши очертания фантастически видоизменялись. И, глядя на себя со стороны, я не мог бы сказать самому себе, кто из этих воздушных существ теперь является мною, а кто – моим прежним земным братом. И кто из нас, кому, из какого мира и по какому телефону звонил – и с отчаянной мольбою в голосе просил о встрече в небе. Но вот она состоялась, и мы теперь летим рядом. И почему-то меня охватывает нечеловеческая печаль в этих синих небесах, когда я вспоминаю, что где-то далеко-далеко внизу оставил я какой-то дом, и там был широкий стол, на нем белело небольшое блюдо, видимое со стороны и потому казавшееся не круглым, а овальным, — посреди него лежало розовое яблоко, бочок у которого был срезан. Видимо, это было сделано с помощью сверкающего ножа, прислоненного к краю блюда… Что это? Сон или воспоминание? И к какому из миров оно принадлежит?

​А всё-таки больно! И моя ностальгическая боль по жизни вдруг делится на две части – линия разрыва прихотливо змеится через всю столешницу, на которой лежит блюдо с яблоком, разделяя пополам натюрморт, по одну сторону оказывается нож, по другую – розовое яблоко. Здесь, видимо, произошло разделение летящего облака на две неравновеликие половины – и я уже не знаю, в какой из них нахожусь я, в какой – все остальные миры, через которые надлежит пройти моей душе. И в котором из летящих облаков данного заоблачного мира таится, несётся по просторному небу, куда-то в неведомое, полное света – мое прощение, мое забвение, моя тихая радость облачных перевоплощений и жажда новых потусторонних встреч.

***

Источник: Анатолий Ким

Мы в Telegram

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Поделиться в Telegram

Комментариев пока нет, но вы можете оставить первый комментарий.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Разрешенные HTML-тэги: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>

Translate »