Александр Кан. Дерзкие песни сомнамбул (Литература как сердцебиение)

Александр Кан

Александр Кан

Кате Кан посвящается

Пока надо мной
простирается небо Ты,
ветры причинности
смиряются у ног моих,
и вихрь рока стихает.

Мартин Бубер

I. ПРИТЧА О САМОМ ГЛАВНОМ

Итак, нам остается сказать, что годы идут, и, обретая зрелость, мы, литераторы, отчаянные, скажем так, литераторы, все чаще вспоминаем те книги, которые подвигли нас посвятить свою жизнь сочинительству, – вспоминаем, чтобы вновь отдать им дань, и в то же время взглянуть на них сегодня совсем по-другому. Одним из таких произведений является для меня знаменитый и столь популярный для людей моего поколения рассказ Хулио Кортасара «Из блокнота, найденного в кармане» (из книги «Восьмигранник», 1973 г.), предельно ясно сформулировавший тот посыл, которому я служил, служу и буду служить, последовательно и неуклонно. Вспомним, в чем же заключается его смысл и содержание? Безымянный герой рассказа спускается в шахту метро, чтобы осуществить свои невероятные поиски, но прежде чем рассказать об их существе, он следующим образом объясняет свои мотивы.
«Я вдруг почувствовал – или решил, – что темное окно метро может дать мне ответ и помочь найти счастье именно здесь, под землей, где особенно остро ощущается жесточайшее разобщение людей, а время рассекается короткими перегонами и его отрезки – вместе с каждой станцией – остаются позади, во тьме тоннеля. Я говорю о разобщенности, чтобы лучше понять (а мне довелось многое понять с тех пор, как я начал свою игру), на чем была основана моя надежда на совпадение, вероятно, зародившаяся, когда я глядел на отражения в оконном стекле вагона, – надежда покончить с разобщенностью, о которой люди, кажется, и не догадываются».
И после идет рассказ уже собственно об его странной игре и ее правилах.
«Мои правила игры были удивительно просты, прекрасны, безрассудны и деспотичны. Если мне нравилась женщина, сидевшая напротив меня у окна, если ее изображение в окне встречалось глазами с моим изображением в окне, если улыбка моего изображения в окне смущала, или радовала, или злила изображение женщины в окне, если Маргрит увидела мою улыбку и Ана тут же опустила голову и стала усердно разглядывать замок своей красной сумки, значит игра началась независимо от того, как встречена улыбка – с раздражением, удовольствием или видимым равнодушием. Первая часть церемонии на этом завершалась: улыбка замечена той, для которой она предназначена, а затем начиналось сражение на дне бездны, тревожное колебание – от станции до станции – маятника надежды.
Я думаю о том, как начинался тот день; тогда в игру вступила Маргрит (и Ана), неделей же раньше – Паула (и Офелия): рыжеволосая девушка вышла на одной из самых каверзных станций, на «Монпарнас-Бьенвеню», которая, подобно зловонной многоголовой гидре, не оставляла почти никакого шанса на удачу. Я сделал ставку на переход к линии «Порт-де-Вавен» и тут же, у первой подземной развилки, понял, что Паула (что Офелия) направится к переходу на станцию «Мэрия Исси». Ничего не поделаешь, оставалось только взглянуть на нее в последний раз на перекрестке коридоров, увидеть, как она исчезает, как ее заглатывает лестница, ведущая вниз. Таково было условие игры: улыбка, замеченная в окне вагона давала право следовать за женщиной и почти безнадежно надеяться на то, что ее маршрут в метро совпадет с моим, выбранным еще до спуска под землю; а потом – так было всегда, вплоть до сегодняшнего дня – смотреть, как она исчезает в другом проходе, и не сметь идти за ней, возвращаться с тяжелым сердцем в наземный мир, забиваться в какое-нибудь кафе и опять жить как живется, пока мало-помалу через часы, дни или недели снова не одолеет охота попытать счастья и потешить себя надеждой, что все совпадет – женщина и отражение в стекле, радостно встреченная или отвергнутая улыбка, направление поездов, – и тогда наконец, да, наконец с полным правом можно будет приблизиться и сказать ей первые, трудные слова, пробивающие толпу застоявшегося времени, ворох копошащихся в бездне пауков».
Согласитесь, нас посвящают в прекрасные и в то же время безнадежные правила игры, если воспринимать повествование буквально, которые просто невозможно соблюдать, ведь никогда заранее придуманный тобой маршрут не совпадет с чужим, куда уж проще их нарушить и просто тронуться за приглянувшейся тебе женщиной. Что собственно герой однажды и делает.
«Я не знаю, как это выразить: пауки буквально раздирали мне нутро, но я честно вел себя в первую минуту и продолжал идти за ней просто так, машинально, чтобы потом покориться неизбежности и сказать там, наверху: что ж, ступай своей дорогой. Но вдруг, на середине лестницы я понял, что нет, что, наверное, единственный способ убить пауков – это преступить закон, нарушить правила хотя бы один раз. Пауки, было впившиеся в мой желудок в ту минуту, когда Ана (когда Маргрит) пошла вверх по запретной лестнице, сразу притихли, и весь я внезапно обмяк, по телу разлилась усталость, хотя ноги продолжали автоматически преодолевать ступеньку за ступенькой. Все мысли улетучились, кроме одной: я все еще вижу ее, вижу, как красная сумка, приплясывая, устремляется наверх к улице, как черные волосы ритмично подрагивают в такт шагам. Уже стемнело, порывистый холодный ветер бросал в лицо снег с дождем; я знаю, что Ана (что Маргрит) не испугалась, когда я поравнялся с ней и сказал: «Не может быть, чтобы мы так и разошлись, не успев встретиться»».
Итак, герой знакомится с девушкой, они идут в кафе, мило болтают о том, о сем, все как у нормальных людей, оба друг другу явно нравятся, договариваются о следующей встрече, спустя время встречаются, сближаются, кажется, все идет хорошо, замечательно, просто великолепно, и не надо никаких игр и правил, и вдруг героя вновь настигают его стародавние терзания и мучения.
«Увы, она и не подозревала, что существуют пауки. Во время наших трех или четырех встреч они не терзали меня, затаившись в бездне, ожидая дня, когда я одумаюсь, будто бы я уже не думал обо всем, но были вторники, было кафе и была радость, что Мари-Клод уже там или что вот-вот распахнется дверь и влетит это темноволосое упрямое создание, которое, нимало о том не ведая, боролось против вновь проснувшихся пауков, против нарушения правил игры, защищаясь от них легким прикосновением руки, непокорной прядью, то и дело падавшей на лоб. В какой-то момент она, казалось, что-то поняла, умолкла и выжидательно смотрела на меня, очевидно заметив, какие я прилагаю усилия, чтобы продлить передышку, чтобы придержать пауков, снова начинающих орудовать, несмотря на Мари-Клод, против Мари-Клод, которая все-таки ничего не понимала, сидела и молчала в ожидании…
И я ей обо всем рассказал. Как сейчас помню: кладбищенская стена и Мари-Клод, прислонившаяся к ней, а я говорю, говорю, зарыв лицо в горячий мех ее пальто, и вовсе не уверен, что мой голос, мои слова доходят до нее, что она может их понять. Я сказал ей обо всем, о всех подробностях игры, о ничтожных шансах на счастье, исчезавших вместе со столькими Паулами (столькими Офелиями), которые всегда избирали другой путь; о пауках, которые в конце концов возвращались. Мари-Клод заплакала, я чувствовал, как она дрожит, хотя словно еще пытается защитить меня, подставить плечо, прислонившись к стене мертвых. Она ни о чем меня не спросила, не захотела узнать ни «почему», ни «с каких пор», ей в голову не приходило уничтожить раз и навсегда заведенный механизм, работающий против нее самой, против города и его табу. Только тихое всхлипывание, похожее на стоны маленького раненого зверька, звучало бессильным протестом против триумфа игры, против дикой пляски пауков в бездне.
В подъезде ее дома я сказал ей, что еще не все потеряно, что от нас обоих зависит, состоится ли наша «настоящая» встреча; теперь и она знает правила игры, и они упрощаются уже потому, что отныне мы будем искать только друг друга. (Курсив мой – А. К.) Она сказала, что попросит две недели в счет отпуска и будет брать с собою в метро книгу, и тогда сырое, враждебное время в этом подземном мире пролетит быстрее; что станет придумывать самые разные комбинации и ждать меня, читая книги или разглядывая афиши. Мы не хотели думать о несбыточности, о том, что, если и встретимся в одном вагоне, это еще ничего не значит, что на сей раз нельзя допускать ни малейшего самообмана. Я попросил, чтобы она ничуть не волновалась, спокойно ездила в метро и не плакала эти две недели, пока я буду ее искать. Без слов она поняла, что, если этот срок истечет, и мы не увидимся или увидимся, но коридоры уведут нас в разные стороны, уже не имеет смысла возвращаться в кафе или ждать друг друга возле подъезда ее дома».
И вновь начинаются поиски, – борьба с «пауками», «сырым, враждебным временем», – которые, как было сказано, значительно упрощаются, теперь они будут искать только друг друга, на этом собственно рассказ и заканчивается, оставляя героя полным надежд. Он зримо представляет себе, как войдет в вагон и увидит, наконец, Мари-Клод, и после самым счастливым образом угадает ее выход. В комментариях к рассказу говорится, что Хулио Кортасар в одной беседе заметил, что название «Из блокнота, найденного в кармане» указывает на то, что владелец блокнота бросился, по-видимому, под поезд метро, когда понял, что навсегда потерял свою возлюбленную.
И здесь необходимо повторить вышесказанное. Совершенно очевидно, что рассказ этот нельзя и невозможно воспринимать буквально, действительно правила этой дерзкой игры просто безумны, следуя которым герой никогда не обретет свою возлюбленную. Значит, данное произведение является ничем иным, как притчей, иносказанием, рассказывающим о человеческой судьбе, о неустанных поисках человеком своего Ты, единственного и непреложного. То есть, о самом главном. А маршруты, придумываемые героем, это многообразные варианты нашей повседневной человеческой жизни, согласно, расхожей, к примеру, схеме: дом, работа, отпуск, путешествия, увлечения, опять работа, во время которых мы никогда не перестаем пронзительно мечтать о встрече, о настоящей встрече, когда уже не возникнет никаких вопросов, тот ли это человек рядом с тобой, подходит ли он тебе, ибо сами маршруты ваших судеб – чего собственно и добивался герой рассказа! – скрестились и совпали. И действительно, именно невозможность такой идеальной встречи заставляет нас, людей, искать друг друга, последовательно, неотступно, порой безумно, прямо по Кортасару, придавая нашим исканиям ту прекрасную недостижимую экзистенциальную высоту, а произведениям, подобным рассмотренному, глубокое вневременное звучание.

II. ЛЮБОВЬ КОСТЮМЕРА

Повторяю еще раз, этот великий высокий посыл стал основным в моем сочинительстве, где Я моего героя обращалось с распростертыми объятиями к миру в отчаянных попытках найти и обрести свое Ты, будь это друг, возлюбленная, или просто: Человек. Рассмотрим, как эти дерзания осуществлялись.
Рассказ «Полуночный конвой» (1991 – здесь и далее год написания). Герой этого рассказа, молодой человек, обостренно чувствующий свою зыбкость, хрупкость, необязательность, встав перед выбором профессии, вдруг неожиданным образом выбирает милицейскую работу. Которая заключатся в том, что он должен сопровождать, согласно законам советского общества, людей без места жительства и какого-либо рода занятий, то есть, попросту бомжей, для исправления в лечебно-трудовой профилакторий. Работа его, казалось бы, проста и одновременно сложна, ведь асоциальный конвоируемый доставляет милиционеру в пути немало хлопот, которые сержант Ли должен переносить со стоическим терпением. Однажды ему попадается некто Шлыков, который поражает его во время общения в поезде своим незаурядным умом и внутренней свободой, и Ли, спустя время, вдруг ловит себя на мысли, что относится к нему совсем не по уставу, – то есть, сердечно, проникновенно, по-дружески. Однажды, глубокой ночью, Ли просыпается в купе и обнаруживает, что подопечного нет на месте. Неужели сбежал? Еще не отошедший от сна, он идет, разыскивая его, по бесконечным, грохочущим, прокуренным вагонам, со спящими пассажирами, и вдруг становится свидетелем, а после участником следующей сцены.
«В переходе между вагонами он вдруг остановился. Да, это в самом деле было пpодолжением его сна, Шлыков стоял в тамбуpе, обpащенный к окну, и со¬веpшал какие-то стpанные непонятные телодвижения. Ли, пpижался к стене, чтобы его не было видно и, глядя на этот пpичудливый pитуальный танец, подумал о том, что он никогда не сможет повтоpить ничего, со¬веpшаемого этим человеком, что в этом зазеpкалье, – темном, отделенном стеклом двеpи, гpохочущем пеpеходе, ему обитать всегда. Самое вpемя идти назад, подумал он, побесится и веpнется, кажется, не убежит.
Он уже собpался пpоскользнуть обpатно, как вдpуг услышал, в нескольких сантиметpах от лица, оглушительный тpеск, оглянулся: Шлыков вытаски¬вал, не боясь поpезаться, из pазбитого двеpного окна большой кусок стекла, совсем его, Ли, стоявшего по ту стоpону, не замечая. Потом он медленно поднес этот остpоугольный осколок к гpуди, с бледным ли¬цом, стpанно оскаливаясь, и – замеp.
Уу-уу, – донеслось с невидимых полей.
Ли pывком толкнул двеpь – pаз, два, тpи, – милицейская сноpовка, он уже стоял pядом со Шлыковым, схватившись за тот же осколок, пытаясь судоpожно вытянуть его из чужих pук.
— Ли, – медленно пpоизнес Шлыков, совсем не удивившись его появлению и не отнимая pук от своего оpужия. – Нас с тобой нет, понимаешь? Ни там, за окном, ни здесь… Ты это понима¬ешь?
Сеpжант молчаливо и упpямо тянул на себя осколок стекла.
— Ли! – с пpидыханием повтоpял Шлыков. – Ну, научи же меня, как это делается!?
Плотно пpижимая к гpуди острие стекла, Ли, вдpуг подумал, шинель — еpунда, ничего не стоит снять ее, pезкое движение ввеpх – уухх! – лишь бы хватило дыхания, и – высыплются из него две глиняные фигуpки (образы его матери и отца – А. К.), больше ничего, — в сущности, самая малость…
Так и стояли они, лицом к лицу, упиpаясь гpудьми в один и тот же стеклянный осколок, деpжали его и медленно pезали себе от напpяжения пальцы, стояли в пpокуpенном гpохочущем тамбуpе, не способные ни pазойтись, ни слиться в единое целое».
Пронзительное одиночество и полное осознание бессмысленности такой богооставленной жизни выказывает тонкий, на самом деле ранимый Шлыков, по началу показавшийся Ли таким свободным и уверенным, и эта сцена становится поворотной для сержанта. С этого момента он никак не хочет со своим подопечным расставаться, но поскольку это невозможно, то по выходе из поезда он предлагает Шлыкову полную свободу. На что тот, к его удивлению, напрочь отказывается, и настоятельно просит довести его до ЛТП. Ли мучительно выполняет свои обязанности, отрешенный, ничего не замечая окрест себя, чуть ли не попадает под машину, бьется о кузов, теряет сознание, и теперь уже Шлыков заботится о нем, приводит его в порядок. После этого инцидента все в сознании сержанта странным образом переворачивается: ему, пришедшему в себя, вдруг кажется, что он совсем не милиционер, то есть, не сопровождающий, а сопровождаемый, и именно Шлыков ведет его до назначенного места, ведь никто в его жизни о нем не заботился, кроме этого случайного человека. Но на проходной в ЛТП забирают именно Шлыкова, и Ли в который раз остается один. Он возвращается обратно, на вокзал, и пока идет по дороге, ему кажется, что кто-то смутный и неясный, лица совсем не видно, следует за ним в качестве сопровождающего. Он заходит в пивную и, несмотря на свои погоны и обязанности, там напивается, после пристает к каждому встречному с вопросом, не он ли это за ним по шоссе шел? Наступает ночь, пивная закрывается, Ли идет на вокзал, и в ожидании поезда по-прежнему выискивает в толпах отъезжающих и провожающих того самого, столь необходимого ему, как воздух, человека. Вдруг кто-то темный подходит к нему и просит прикурить, Ли дает, а после, конечно же, бежит за ним, со своим безумным вопросом, по темным улицам, вглубь домов, и вдруг натыкается на компанию столь же темных, подозрительных типов. Которые в ответ избивают его до полусмерти, чтобы просто отобрать у него табельное оружие. Итак, таким подлым и пошлым, банальным образом заканчиваются поиски моим героем своего Ты, – Ты как друга, или просто как Человека, с которым можно вместе противостоять разъедающему до костей и атомов одиночеству. И это желание и порыв собственно и подвигли его в свое время устроиться на работу в качестве милиционера, то есть профессионального сопровождающего.
Далее любовь, возлюбленная. Как осуществлялось ее обретение? Рассказ «Костюмер» (1993). Герой рассказа Костюмер работает в провинциальном театре, обшивает и одевает актеров, добросовестно выполняя свою работу. Живет с отцом, много лет назад мать оставила их, убежав с любовником, и все отцовские попытки найти ее оказались тщетными. Однажды в театре появляется новая актриса, очевидно, очень талантливая, которой сразу же дают главные роли, и в одночасье, она становится популярной и окруженной множеством поклонников. Поскольку актриса приезжая, пока она живет в самом театре, и Костюмер, работающий допоздна, время от времени с ней сталкивается. Во время их знакомства молодая женщина жалуется ему на своих поклонников, которые после каждого спектакля буквально уносят ее на руках, чуть ли не раздирают ее на части, в результате все ее костюмы оказываются непригодными. А вам, Костюмер, опять ненужные хлопоты! Однажды Костюмер, старательно латающий ее костюмы, вдруг понимает, что влюблен в эту необыкновенную женщину. И как же его нарастающая любовь проявляется? Тихий, робкий и застенчивый, в то же время не способный совладать со своими чувствами, он приходит по ночам к спящей актрисе, тихо садится на краешек ее постели и … поет ей тихие песни, не важно, вслух или про себя. И вот как это происходит.
«О чем же он пел? Быть может, о том, что никогда в своей жизни он, Костюмеp, и не мечтал о встpече с человеком, котоpого он мог бы укpыть не своими костюмами, а собой, доpогая, — ты слышишь? — только собой, как не мечтал он о том, что сможет повтоpять собою линии, чувства и мысли дpугого человека, и если ты сейчас, милая, спала, свеpнувшись калачиком, то то же делал и я, Костюмеp, повтоpяя твои изгибы и очеpтания, и если ты сейчас, любимая, видела пpекpасный сказочный сон, то и я видел его, со стоpоны, как могут видеть эти сны стpажники твоих снов, и если ты в эту тихую ночь о чем-то мечтала, то и я, повеpь мне, мечтал об этом же, как может мечтать о твоем сокровенном близкий тебе человек, ставший твоей душой и плотью. Хотя пpости меня, милая, я забежал немного впеpед, пел костю¬меp, как забегают дети, полные безудеpжного счастья, впеpед, выдавая желаемое за действительное, я забежал впеpед, любимая, потому что и нас с тобой pазделяют пока еще безумные pасстояния, котоpые мне нужно будет пpеодолеть, во что бы то ни стало, — я пpосто тихо двигаюсь навстpечу тебе каждую ночь, так тихо, что ни тени тpевоги не пpобежит по твоему лицу, ни единого шоpоха не pаздастся в твоей тишине, ни одна мысль не омpачит твой pазум, быть может, только чувство мое, о, да! — так пел костюмеp, — пеpеливается и бьет чеpез кpай, и я не могу ничего с этим поделать, — ни сдеpживать его, ни упpавлять им, я пpосто сосуд, чеpез кpай котоpого бьет это чувство, быть может, не только мое, но и всех спящих сейчас людей, котоpые чего-то недочувствовали, кого-то недолюбили, ооо, может, я — скважина в этом неуютном миpе, погpебенном под лавой сна, одна на всю вселенную, чеpез котоpую бьет такой могучий, такой неудеpжимый поток любви, что — я увеpен, любимая! — весь ночной миp вот-вот пpоснется сейчас от моего неукpотимого сердцебиения!»
Итак, он поет возлюбленной чуть ли не каждую ночь свои прекрасные песни, совсем не замечая, что актриса давно не спит и нежным взглядом обводит костюмера. Тем временем ее поклонники совсем озверели, зачастую нетрезвые, они уже свободно разгуливают по театру, и даже врываются, во время ее игры, на сцену, и даже – о, ужас! – пытаются играть, участвовать в спектакле, вместо актеров, которые напротив бесследно исчезают из театра, а главный режиссер, который и должен разрешить эту ситуацию, постоянно пьян. Так, к слову сказать, я пытался выразить то время, когда писался этот рассказ: распад Союза, хаос, мерзость запустения, начало чего-то, казалось бы, непостижимо утробного, темного и ужасного. И в то же время близится очередная премьера, Костюмер шьет новые костюмы для своей возлюбленной, какое-то время они совсем не видятся. И вот наступает премьерный день, аншлаг, спектакль проходит успешно, и приму опять же уносят прямо со сцены на руках, в неизвестном направлении. Весь оставшийся вечер и ночь несчастный Костюмер носится по театру и его окрестностям в поисках дорогой ему женщины. И вдруг, уже глубокой ночью, обнаруживает ее у себя, она буквально умоляет его спрятать ее от этих чудовищ. Что Костюмер и делает. Он приводит ее домой, укладывает спать, сам какое-то время не спит, старательно охраняя ее сон, в который раз слыша, как по коридору бродит его безумный отец, то ли в бреду, то ли лунатиком разыскивающий свою неверную супругу. И все-таки он засыпает, и уже во сне ищет в пустынном ночном городе актрису, в точности, как отец, никак и нигде не может ее найти, и наконец, полный тревоги, просыпается. И видит ее рядом собой так близко, «как не бывало и не могло быть никогда». И что же он предпринимает далее?
«Когда он очнулся, пеpвым желанием, охватившим его, было — под-няться, скоpей на pаботу, — о, что он тут делает? — в театp, в костю¬меpную, но, в сущности, к ней одной, быть может, ожидавшей в эти ноч¬ные часы его в своей гpимеpной. Но бежать не нужно было никуда, она была pядом, так близко от него, как не бывало и не могло быть никог¬да. Он как бы спохватился и пpивстал на колени, и стал медленно под¬ползать к ней, пpостиpая навстpечу спавшей свои pуки, пpотягивая ей одной какое-то невыpазимо пpекpасное платье, быть может, лучшую из своих pабот. Когда он пpиблизился к ней, он на мгновение замеp, не по¬нимая, что ему делать дальше, и тихо пpикасался к ней, к ее плечам, лицу, векам и губам. И тут же отдеpгивал pуки, ночной воp, уже весь в лихоpадке, в ужасе, в непонимании, и пpотягивал опять, боясь, что она вдpуг исчезнет, pаствоpится в сумеpках навсегда. И вот он затаил дыха¬ние и обнял ее, впеpвые за всю свою жизнь, и, обнимая, вспоминал уpывками, что он здесь, да, что пpедставление уже начинается, что надо спешить и одеть ее в платье, котоpое он шил для нее все эти тpевожные сумбуpные дни. Когда он сжимал ее, она билась в его объятиях, тогда он пpосил, умолял ее немножечко потеpпеть. Но, стpанно, она никак не внимала его словам, капpизная сонная девочка, все пыталась выпpостать¬ся из его pук. Тогда, потеpяв теpпение, он сжал ее изо всех своих сил, не оставляя на ней ни одного непокpытого места и, глядя ей в гла¬за, уже веpил, видел, пpедставлял, как вот-вот вздpогнув, вдpуг замpет она, вся в сказочном мгновении пеpевоплощения, но уже не пеpед полным залом, а только пеpед ним одним».
Конец повествования. Как видится, сквозная метафора рассказа прекрасна и очевидна. Любовь это одежда, «какое-то невыpазимо пpекpасное платье», или, иными словами, Костюмер раскрывает навстречу возлюбленной свои объятия, сиречь, свое сердце, свое существо, – раскрывает и заключает ее в себя уже навсегда. Ибо еще одно мгновение и его объятия превратятся в сито, и окружающий мир в своем мутном неукротимом потоке опять унесет ее, как унес в свое время бесследно его мать. Таким образом, еще одна попытка моего сквозного героя обрести свое Ты, уже как возлюбленную, окончилась неудачей. Тогда впору мне и моим героям, вслед за искателем Кортасара, отчаяться, ибо рассмотренные рассказы есть только примеры, а попыток таких было целое множество. Действительно, что же делать? И как быть? И здесь буквально отвесной, непоколебимой стеной встает главный, «проклятый» вопрос, как человеческого существования, так и истинного творчества. Как же твоему Я обрести свое единственное Ты? И вообще, возможно ли это?

III. НЕОДОЛИМАЯ ПЕЧАЛЬ СУДЬБЫ

Дабы разрешить этот вопрос или внести в него ясность, обратимся к мировой классике. Кто поставил этот вопрос, а точнее проблему, краеугольным камнем своего учения и творчества? И тут же немедленный ответ. Конечно, это выдающийся еврейский философ Мартин Бубер (1878-1965), который в своей основной работе с эмблематичным названием «Я и Ты» (1923) пытался разрешить проблему человеческих отношений самым последовательным образом. Постулируя в этом мире отношений два основных слова – сочетание «Я – Ты» и «Я – Оно» он сразу же, на первых страницах, избавляя нас от всяческих романтических иллюзий, пишет следующее.
«Но в том и состоит возвышенная печаль нашей судьбы, что каждое Ты в нашем мире должно становиться Оно. Таким исключительным было присутствие Ты в непосредственном отношении: однако, коль скоро отношение исчерпало себя или стало пронизано средством, Ты становится объектом среди объектов, пусть самым благородным, но — одним из них, определенным в границе и мере».
В таком случае, возникает вопрос, как М. Бубер определяет окружающий мир Оно.
«Этот мир в известной степени надежен, он обладает плотностью и длительностью, гармоничное сочетание частей в его ансамбле доступно обозрению и обладает наглядностью, его воспроизводят, закрыв глаза, и проверяют с открытыми; вот он, здесь, ты можешь чувствовать его близость всей поверхностью своего тела, если ты ощущаешь именно так; или же он притаился в твоей душе, если такое представление тебе ближе; ведь это твой объект, он остается им по твоей милости, он остается тебе изначально чуждым, как внутри тебя, так и вовне. Воспринимая его, ты принимаешь его истинно таким, каким он тебе представляется, ты принимаешь его за «истину», и он позволяет тебе принимать себя, но он не дается тебе. Лишь относительно такого мира ты можешь «прийти к пониманию» с другими людьми; несмотря на то, что каждый представляет его по-разному, он готов быть вам общим объектом, но встретить в нем других ты не можешь. Без него тебе не выстоять в жизни, его надежность поддерживает тебя; но если ты в этом мире умрешь, ты будешь погребен в Ничто».
И далее:
«Мир Оно обладает связностью в пространстве и времени.
Мир Ты не имеет никакой связности в пространстве и времени.
Отдельное Ты должно стать Оно, когда отношение исчерпано.
Отдельное Оно может через вхождение в действительность отношения стать Ты.
Вот два основных преимущества мира Оно. Они побуждают человека смотреть на мир Оно как на такой мир, в котором приходится жить и в котором вполне можно жить, ибо он обеспечивает острыми и волнующими переживаниями, знаниями, деятельностью. В этой летописи, фиксирующей зримое, конкретное и полезное, моменты Ты кажутся диковинными лирикодраматическими эпизодами, пусть не лишенными соблазнов волшебства, но увлекающими к опасным крайностям, ослабляющими проверенные связи, оставляющими после себя больше вопросов, чем удовлетворенности ответами, угрожающими нашей безопасности, даже ужасающими, но ничем не заменимыми. Ибо, если в этих моментах нельзя жить и приходится возвращаться в «мир», к чему покидать его? Почему бы не
призвать к порядку выступающее в пред-стоянии по отношению к нам и не вернуть его назад, в объектность? И если порой невозможно не говорить Ты, обращаясь к отцу, жене, другу, почему бы, говоря Ты, не подразумевать Оно?
Произнести слово «ты» органами речи и вымолвить ужасающее основное слово совсем не одно и то же; даже прошептать душой влюбленное «ты» вполне безопасно, коль скоро имеется в виду одно: приобретение опыта и использование».
Казалось бы, логичный, предустановленный, обеспечивающий тебя всеми необходимыми «переживаниями, знаниями, деятельностью», мир Оно! И зачем его действительно покидать, ради сомнительного эфемерного Ты, тем более все равно придется в него возвращаться? И в то же время стальная неразрывная нить, связующая с образом Ты, пронизывает жизнь человека с самого его рождения, и вот как Бубер пишет об этом.
«Ошибочно полагать, будто ребенок сначала воспринимает объект, а потом уже вступает с ним в отношение; напротив, наипервейшее – это стремление к отношению, это рука, протянутая навстречу пред-стоящему, которое как бы заполняет углубление ладони, округленной в жесте приятия; второе же – это отношение к пред-стоящему, бессловесный прообраз изречения Ты; овеществление же имеет место позже, при расщеплении изначальных переживаний, при разделении связанных между собой партнеров — тогда же, когда имеет место становление Я. В Начале — отношение: как категория сущности, как готовность, вмещающая форма, модель души; априори отношения; врожденное Ты».
Итак, каждый человек имеет врожденное отношение к Ты, и с этим невозможно не согласиться, но как же оно, твое Ты, длится и живет во времени, – как и к чему стремится на протяжении всей человеческой жизни?
«Каждое взятое в отдельности Ты есть прозрение к Вечному Ты. Через каждое взятое в отдельности Ты основное слово обращается к нему. Через это посредничество Ты Всех Существ осуществляется исполненность отношений к ним, а также неисполненность. Врожденное Ты делает себя действительным в каждом и не завершает ни в одном. Врожденное Ты становится завершенным единственно лишь в непосредственном отношении к тому Ты, которое по своей сущности не может стать Оно».
И далее Бубер постулирует Путь Человека, в его беззаветном служении идеальному Ты, которое уже никак, по своему определеию, не может стать Оно.
«Приобщающее к смыслу отношения, врожденное чувство Ты у человека, которого постигло разочарование в отношениях ко всем отдельным Ты, связанное с превращением Ты в Оно, возносится над всеми этими Ты, но не отрывается от них совершенно, устремляясь к своему Вечному Ты. Это не похоже на поиски чего-либо; поистине, нет никаких исканий Бога, ибо не существует ничего, в чем нельзя было бы найти Его. Сколь безнадежно глуп тот, кто уклоняется с пути жизни своей, дабы искать Бога: он не обретет Его, даже обладая всей мудростью уединения и всем могуществом сосредоточения. Скорее это удастся ему, когда он просто следует путем своим (здесь и далее, курсив мой – А. К.) и лишь желает, чтобы это был этот путь; в силе этого желания выражается его устремленность. Каждое событие-отношение есть некий пункт, из которого он может бросить взгляд на исполняющееся; так что во всех событиях-отношениях он непричастен этому одному, но также и причастен, поскольку он в состоянии готовности. Будучи готовым, а не ищущим, следует он путем своим; поэтому у него есть и спокойная отстраненность по отношению ко всем вещам, и вхождение в соприкосновение с ними, которое им помогает. Но когда он обрел, сердце его
не отворачивается от них, хотя теперь все ему встречается в одном. Он благословляет все клетки, приютившие его, и те, что еще дадут ему приют. Ибо это нахождение – не конец пути, но лишь его вечная середина.
Это – нахождение без поиска; открытие первоначального и первоначала. Приобщающее к смыслу отношения врожденное чувство Ты, которое не утолит своей жажды до тех пор, пока не обретет бесконечное Ты, от начала усвоило его себе присутствующим: но это присутствие еще должно было стать для него абсолютно действительным в настоящем из действительности освященной мировой жизни».
Итак, обладая чувством врожденного Ты, обретая на своем жизненном пути многие Ты, после расставания с которыми тебя непременно настигает неодолимая печаль и разочарование, человек, согласно Мартину Буберу, все равно должен двигаться к своему бесконечному Ты. Ибо «человек не может жить без Оно, но тот, кто живет с Оно, тот не человек».
И если мы возьмем для примера историю нашего постсоветского человека, то ситуация становится более чем очевидной. Что представляет для него сегодня мир Оно?… Это мир разомкнутых человеческих отношений; мир растерявшихся, потерянных, с одной стороны и власть предержащих, вечно зависимых, потерянных по-своему, с другой. Мир бездушного, агрессивно стерильного гламура, подменившего понятие культуры, окрест которого царит безбрежное запустение. По сути, это внешне плотный, как лукавый орех, но внутри полый, пустой мир, исполненный, поскольку нечем его больше наполнить, одного постмодернистского раздражения, который мы ежедневно наблюдаем с экрана нашего милого друга Телевизора. Такая физически близкая к тебе жизнь, которая не имеет к тебе никакого отношения, при условии, если ты еще не распался ни в ту, ни в другую строну. И ты никак, даже при всем желании, не можешь относиться к такому миру как к заповедному Ты, а только как к Он, Она, Они, Оно. Конечно, Оно, которое представляет собой, в конце концов, ничто иное, как одну… великодушно простите за низкий слог, сплошную размалеванную задницу, вынуждающую тебя становиться свидетелем своих многозначительных громоподобных извержений. И, стало быть, испражнений. О, да, повторим вслед за философом, человек не может жить без Оно, но тот, кто с ним живет, тот не человек! Но все-таки, при всем понимании высокого долженствования, как же оставаться человеком, устремленным к своему сокровенному Ты? Или, иными словами, как же нам осуществить программу Мартина Бубера в действии?

IV. ЗА ШТОРАМИ ВЕК

Тут впору закрыть глаза, ограждая себя на время от внешнего мира, чтобы, если уж не уснуть летаргическим сном, то хотя бы перевести дыхание. Итак, закрыть глаза, и счастливо отдаться себе, своему внутреннему миру, своим человеческим и художественным переживаниям, иными словами, отправиться в увлекательное, но всегда многотрудное путешествие вовнутрь себя. И здесь я повторяю в который раз, что вся литература корейцев СНГ, к которой я имею, очевидно, самое непосредственное отношение, по моему глубокому убеждению, произрастает из одной незаурядной сцены классической корейской повести XVI века «Достойный Хон Киль Дон». А именно, разбойник Хон Киль Дон, родившийся от знатного сановника и служанки, то есть, незаконнорожденный, сражается за собственное достоинство с тем самым обществом, которое не считает его полноценным гражданином, то есть, разбойничает, грабит богатых, помогает бедным, издевается над чиновниками, и когда для него наступает время покинуть страну, он встречается с государем для важных объяснений.
«Еще больше удивился государь такой встрече:
— Чего ж ты ищешь в глухую полночь?
— Я был рад служить вам, государь, всю жизнь, — ответил Киль Дон, — но я сын служанки. Если я сдам экзамены на гражданский чин, то не смогу служить даже мелким чиновником, и даже если бы я сдал военные экзамены, мне все равно не довелось бы принести пользу государству. Вот потому я бродяжничал, возбуждал беспорядки в государстве. Я наделал столько шуму, что мое имя стало известно вам, государь. Вы милостиво успокоили страдания моей души. Я, простившись с вами, покидаю родину и собираюсь в дальний путь. Об одном прошу, прежде чем уехать: прикажите выдать мне из ваших житниц тысячу соков зерна и переправить их на Ханган. Своей милостью вы многим спасете жизнь.
Государь внял просьбе Киль Дона.
— До сих пор мне так и не довелось разглядеть, как следует, твое лицо, — промолвил он. – Взгляни на меня хоть теперь, при лунном свете.
Киль Дон поднял голову, но глаз не открыл.
— Почему ты не открываешь глаз?
— Если я их открою, вы испугаетесь.
И государь понял: «Видно он и впрямь человек из иного мира!»
Итак, мы, корейские писатели СНГ, есть русские Хон Киль Доны, незаконнорожденные, люди из иного мира, однажды решившие открыть глаза и рассказать этому миру о том, что у нас, наших дедов и отцов, на самом нашем донышке, томилось, умирало и возрождалось. И наступило время горбачевской перестройки, когда нескончаемыми потоками стали выходить книги корейских авторов, вспоминавших о депортации, о сталинских репрессиях, о тоске по исторической родине, о прочих ужасах инородческого существования. Но сегодня, в 2009 году, в начале 21-го века, мы можем твердо сказать, что не только экзистенциальные ужасы копились под покровом наших век, но и, согласно закону сохранения энергии, какие-то иные прекрасные миры, которые как раз не позволяли нам духовно разложиться. Приведем примеры из произведений советских и постсоветских корейских авторов. Поэт Кан Тай Су (1908 — 1994), проведший 22 года в сталинских лагерях, в свое время написал стихотворение, которое, по сути, дало свет и надежду на свободное творчество всем последующим поколениям корейских литераторов. А именно:

Пусть в девятый раз
за мною приходит смерть…
Нелегко тебе будет, смерть,
меня увести, нелегко…
Как сумеешь ты
унести огонь моего очага
у реки Сыр-Дарьи?
Как сумеешь ты
запах родного края
унести?
Как сумеешь
родной напев
моих строк
и тропку следов
моих башмаков
унести?
Хватит ли сил?
Ну а если тебе
удастся все-таки
меня увести –
уходя, я запрячу
под веки
голубого неба лоскут,
И тогда, смерть,
меня уноси…
Пусть в девятый раз
за мной приходит смерть…
Все равно воскресну я
и в десятый!

Итак, «я запрячу под веки голубого неба лоскут, и тогда, смерть, меня уноси»! Именно с этой неистребимой надеждой поэта, подхваченной эстафетой поколений, корейские писатели СНГ строили свои прекрасные миры, обретая и осваивая свое свободное будущее. А именно, писатель следующего поколения Михаил Пак (1949 г. р.) развивает тему, скажем так, «закрытых глаз» самым неожиданным и причудливым образом. Герой романа «Ночь – это тоже солнце» (1996), поэт, оказавшийся в постсоветском Санкт-Петербурге, не имея работы и постоянного места жительства, однажды с помощью друзей находит приют на барже, закованной невскими льдами. Земная жизнь его, как водится, бедна, убога, неустроенна, и вот какое отдохновение и вдохновение он находит на мертвом судне, отбывая ко сну, у себя, так сказать, под небом своих век.
«Я забрался на лежанку, укрылся одеялом. Задремал. Сквозь сон я слышал, как о дно баржи с глухим стуком ударяются льдинки. Отчего стонала вода, стонала баржа, и рыбы стонали в темноте, бешено носясь стаями в поисках пищи. Пищу они отыскивали с большим трудом, вот в чем было дело. Голодные рыбы, отчаявшись, рвали своими беззубыми ртами обшивку баржи. Отрывали кусочками ржавую жесть и глотали, отправляли их в свои рыбьи желудки. От железок пользы почти никакой, одна лишь тяжесть и ощущение ложной сытости, что порождало неудовлетворенную ярость. Какая-то рыбешка-почтарь примчалась донести радостную весть: там, в Финском заливе, у острова Белого, лежит на дне большая берцовая кость, все что осталось от двуногого существа, в доказательство чего рыбешка выплюнула пуговицу, шнурок от ботинка, и билет на оперу, только не понятно, использованный ли? Стая вопросительно взглянула на своего вожака по имени Водолей, зная заранее, что тот никогда не одобрял употребления в пищу утопленника. Но в следующую секунду стая, не ожидая окончательного ответа, сорвалась с места, исчезла, взбурунив мутную воду. Но Водолей успел в последний момент ухватить большим ртом длинный упругий хвост своей подруги Изетты, и дважды не сильно, но ощутимо, провел головой по ее блестящей чешуе, с тем, чтобы обуздать стадный порыв. Изетта, опустив глаза, тихо поплыла рядом, вид ее был весьма грустный, она хотела есть. Тогда Водолей предложил ей отгрызть у него половину верхнего плавника, на что Изетта не согласилась. Водолей, поразмыслив несколько секунд, выплюнул кусочек собственной печени, Изетта заглотила его тут же. Вскоре ее щеки порозовели, она игриво и заманчиво завиляла хвостом перед суженым, пролезла в дыру на днище баржи, где Изетта пристала близко к телу Водолея, ощутила его громко стучащее сердце, затем, как это обычно бывало, опрокинулась навзничь, приняла излюбленную позу, приникла к самцу».
Странная, смешная, трогательная, порою жутковатая, фантастическая жизнь одушевленных героем невских рыб спасает его на время от жизни человеческой, в дневных и ночных пространствах которой бродят сплошь одинокие люди: поэты, художники, проститутки, просто городские сумасшедшие, тщетно пытающиеся обрести друг в друге то сокровенное Ты, хотя бы на мгновение, и расстающиеся без всякого сожаления, ибо такова жизнь в этом, вечно чужом для каждого, мире Оно. Наконец автор следующего поколения, знаменитый рок-поэт и музыкант Виктор Цой (1962 — 1990) просто заявляет философскую и поэтическую тему двух непересекающихся миров «Я-Ты» и «Я-Оно» в своем программном стихотворении «В наших глазах».

Постой! Не уходи!
Мы ждали лета – пришла зима.
Мы заходили в дома, но в домах шел снег.
Мы ждали завтрашний день,
Каждый день ждали завтрашний день.
Мы прячем глаза за шторами век.

В наших глазах крики «Вперед!»
В наших глазах окрики «Стой!»
В наших глазах рождения дня.
И смерть огня.
В наших глазах звездная ночь.
В наших газах потерянный рай.
В наших глазах закрытая дверь.
Что тебе нужно? Выбирай! …

Итак, все в человеческом мире предельно амбивалентно, и в наших глазах «рождение дня и смерть огня», и «звездная ночь» и «потерянный рай», то есть, рай сотворения и ад разобщения существуют одновременно. Таким образом, два этих мира, внешний и внутренний, автономны, и вполне возможно, на протяжении одной человеческой жизни, в пределах одного человеческого тела, никогда не пересекутся. Иными словами, закрыв глаза, ты – один человек, а открыв, совершенно другой. Но все же не будем так легко сдаваться, и обратимся к следующему произведению, автор которого, из того же поколения Цоя, известен мне более, чем кто-либо еще. Я имею в виду собственный роман «Треугольная Земля» (1996-1998 гг.), в котором один из героев, оставшись, в отличие от героя Пака, без ночлега, слоняется по пустынным улицам города и вдруг обнаруживает необычайное. А именно:
«Женя открыл глаза, кажется, он уже не катился, а лежал на мостовой, также обнимая себя, и ему совсем не было больно, и не было холодно, и даже было как-то уютно теперь обнимать себя. Потому что он только что там, под комочками век, разгадал ночную тайну человечества, так поразившую его… Он обнаружил, что люди, спавшие в своих уютных жилищах, на самом деле не спали, а притворялись, — глядели сквозь стены домов, и каждый из них со своим дальним тайно разговаривал.
Как же? — Женя желал узнать всю правду до конца и опять прикрыл глаза, и опять покатился… а может, так и оставался лежать на мостовой. Это было уже не важно, потому что там, где никто никогда ни черта не видит, он вновь увидел любовников, ласково обманывавших друг друга, а потом даже услышал их шепотки…
Шепот номер один: нагая, распахнутая женщина лежала лицом к Жене, ладонь под голову подложив, и шептала о том, как ей нравится ее начальник по службе, как прошедшим днем — случайно ли? — проходя мимо, он к ней прикоснулся, к ее руке, так нежно, что… вся ее внутренность задрожала, — ооо! — и после, за своим рабочим столом, она обвела это место чернильным кружком, скрывая свою отметину от мужчины, спавшего сейчас рядом с ней, который в это же время ласкал соседку напротив, — целовал ее грудь, прирастал губами к ее губам, пил дыхание ее и запах, и напиться никак не мог…
А потом другая пара проплыла перед Женей, то катившимся по мостовой, то лежавшим к небу лицом, и соседка, о которой шла уже, кажется, речь, мирно спала со своим толстопузым супругом, а на самом деле, ласкала соседа напротив, целовала страстно его — значит, взаимно у них! — а ее благоверный в полосатой пижаме, ни о чем не ведал и спал на самом деле, значит, среди всех притворявшихся был самым честным, и во сне своем с небесной трибуны обращался ко всем приятелям мира, стучал по облаку своим башмаком и клятвенно обещал им, что завтра, получив свое земное жалование, назло своей сварливой супруге все, до копеечки, со своими дружбанами, пропьет!
Вот какие тайны обнаруживал Женя, катившийся по мостовой, — то ли под, то ли в гору, мимо окон людей, чья истинная правда была теперь одному ему известна».
Таким образом, что дает нам приведенный отрывок? Люди, живя под спудом – или все-таки небом? – своих век, не только не боятся открыть глаза и напугать своего визави, собеседника, человеческий мир, своими ужасными тайнами, но напротив: томятся и мечтают воплотить, увидеть воочию свое сокрытое и прекрасное в мире внешнем. То есть, и голубое небо, и волшебных рыб, и звездную ночь и рождение дня, и страстные объятия своих тайных возлюбленных, и многое-многое другое.
А это значит, что не все у нас, в деле Мартина Бубера, потеряно, и если все только и знают, что внутри себя томятся, то это говорит лишь о том, что кому-то следует первым раскрыть объятия навстречу миру, то есть, своим грядущим и бесконечным Ты. Или, как восклицает герой другого моего рассказа «Век Семьи» (1992), бывший боксер, обращаясь к другому бывшему, своему приятелю, подрабатывающему у бандитов вышибалой, – восклицает, вдруг обретший спасительный смысл в их столь одиночном, жестоком существовании:
«Может быть, пpодолжал Шин, пугаясь своего одинокого голоса, мы всю жизнь, Го¬лованов, как-то непpавильно стояли? Может, нас кто-то поставил не в тех, непpавильных позах: кулаками впеpед, в боксеpских стойках, и за¬был пpо нас, бpосил, как бpосают дети надоевших им кукол, котоpые так и лежат в пыльных чуланах, с вывеpнутыми pуками, ногами и головами, изобpажая на месте бег, котоpый они на самом деле никогда не начинали? Может быть, Голованов, надо уметь делать самое пpостое и сложное: уметь о б н и м а т ь, всегда быть готовым к этому, какое-то одно единствен¬ное сpеди миллионов чужих тел?»
Итак, «уметь обнимать, всегда быть готовым к этому», назло и вопреки Оно, этому безликому коварному Яго, вечно пытающемуся отнять у тебя твое Ты. Остается выяснить, кто же способен на эти магические объятия навстречу чудесному миру? Вопрос, в силу всего вышесказанного, риторический. Конечно, это писатели со своими героями, ибо кто как не писатели всегда живут за шторами своих век, которые «спят» и спят, как все нормальные люди, не только ночью, но и днем, ибо им никогда не хватает земного времени прозревать свои чудесные неземные миры. А чтобы окружающие не приставали к ним с общественными укорами, им приходится превращаться в сомнамбул, причем профессиональных сомнамбул, которые каждое утро, делая вид: просыпаются, ходят по улицам, откликаются на чьи-то приветствия, разговаривают о погоде и политике, даже иногда, чтобы телесно не разрушиться, зарабатывают деньги, занимаются хозяйством, потребляют пищу, пьют с приятелями вино, встречаются с женщинами, беспечально с ними совокупляются, выслушивают от них очередные претензии, расстраиваются, ссорятся и расстаются… А на самом деле смотрят и смотрят свои прекрасные сны, поют свои дерзкие песни о мире небесного Ты, и именно так приближают его, отменяя мир земной и положенный.

V. КОНЕЦ ИГРЫ

Итак, да здравствует ВЕЛИКОЕ ДЕЛО МАРТИНА БУБЕРА! И вот что он пишет о самом посыле, порыве, движении, после стольких, понятных нам человеческих сомнений, в связи с обретением бесконечного Ты.
«Возникновение и уничтожение мира не во мне, но и не вне меня; вообще их нет, они всегда про-исходят, и их про-исхождение взаимосвязано и со мной, с моей жизнью, моим решением, моим творчеством, моим служением, оно зависит и от меня, от моей жизни, моего решения, моего творчества, моего служения. Однако оно зависит не от того, «утверждаю» ли я этот мир в своей душе или «отрицаю» его, но от того, как я буду способствовать тому, чтобы соотнесенность моей души с миром становилась жизнью, воздействующей на мир жизнью, Действительной Жизнью, (здесь и далее, курсив мой – А. К.) а в Действительной Жизни пути самых несходных соотнесений души могут пересекаться. Но тот, кто лишь «переживает» свою соотнесенность, кто осуществляет ее только в душе, тот – каким бы глубокомысленным он ни был – лишен мира, и все игры, искусства, экстазы, всякий энтузиазм и все мистерии, которые разыгрываются в нем, не прикасаются и к оболочке мира. Покуда человек достигает спасения, лишь не выходя за пределы своей самости, он не может сделать миру ни благого, ни дурного, ему нет дела до мира. Лишь тому, кто верит в мир, дано взаимодействовать с самим миром; и если человек отдается этому взаимодействию, он не может остаться лишенным Бога. Возлюбим действительный мир, который вовек не позволит себя уничтожить, но возлюбим его действительно во всем его ужасе, дерзнем обнять его нашими любящими руками – и они встретят те, которыми держится мир».
И здесь опять же, для пущей наглядности, обратимся к примерам. В 2004 году я написал роман «Голем Убывающей Луны», в котором наряду с другими художественными задачами попытался осуществить настоящую, человеческую, по моему разумению, встречу. Герой романа, молодой человек, работает в поезде проводником. Так же, как в «Полуночном конвое», он выбирает профессию, по сути, только для того, чтобы однажды в этом пестром мелькании входящих и выходящих из поезда лиц, встретить свою единственную и непреложную. И вот, однажды обходя ночью вагоны, он неожиданно встречает в прокуренном тамбуре женщину, и вот что происходит с ними далее.
«Я пригляделся и увидел в лунном свете ее лицо, все в слезах.
— Вас кто-то обидел?
— Да пока нет еще! – вздохнула она, смахивая слезу. – Это я так. Сама с собой. – и взглянула наконец на меня: большие глубокие карие глаза, тонкая переносица, влажные губы. — А вы кто? Проводник, очевидно?
— Я подумал, что вот вы так стоите, и вас кто-то может обидеть!
— Ну, спасибо за заботу! Главное, чтобы вы меня не обидели! – усмехнулась она, и я почувствовал, что она совсем не боится меня и, очевидно, хочет, чтобы я поскорей ее покинул.
— Может, вам все-таки вернуться в купе? – длил я свое пребывание в тамбуре, совсем не желая возвращаться в свой вагон.
— Да нет уж… Если позволите, я здесь постою. Там слишком душно. Да вы идите, идите! – нервно произнесла она. – Со мной все в полном порядке…
— А вот не пойду! – наконец нашелся я, благодаря ее вызывающему тону.
— Ну и стойте себе. Только в тамбуре два окна. Позвольте мне здесь остаться одной.
— Было бы странно, согласитесь, стоять в такой час у разных окон. – сказал я, глядя в окно. – Тем более луна, полная луна, лишь с одной стороны. Вашей…
— А что вас так притягивает луна? – впервые с интересом взглянула она на меня.
— Вполне может быть, — ответил я. – А вы, простите, кто?
— Вообще-то когда-то я была актрисой одного погорелого театра. А теперь я просто жена богатого человека. Верная жена одного преуспевающего доктора, который сейчас спит в купе со своими коллегами. Изрядно перед этим набравшись!
— И куда вы едете?
— Они едут с инспекцией по клиникам. У моего мужа сеть клиник. Ну а я с ним как – повторяю – верная жена.
— Верная жена? Значит, должность такая?… А что театр? Надоело?
— А вы любопытный. – вздохнула она. – Да, на тот момент мне все стало надоедать. Хотя сейчас я, быть может, все вернула бы обратно. Но – поздно!
— Семья, быт, дети? – вспомнил я неустанные жалобы своего друга Голованова.
— Да нет никаких детей! – отмахнулась она от меня. – Просто везде, у всех, одно и то же. Один пунктир…
— Пунктир?
— Да, пунктир. Когда я играла в театре, были между спектаклями простои. Я имею в виду, я играла на сцене, жила, а потом простой, дадут новую роль, не дадут, одному богу известно. И я уставала от этого ожидания. Вам, что, это действительно интересно?
— Очень! – искренне признался ей я, мне действительно было интересно слушать эту неожиданную женщину в таком неожиданном месте, в столь неожиданный час.
— Ну, раз очень, так слушайте. – говорила она дальше, таким спокойным голосом, словно уже отпуская себя, и значит, подпуская меня. – В общем, играла я, потом ждала, потом опять играла… Однажды навестила мать, сидела рядом с ней, глядела, как она шьет очередное заказное платье, – она у меня была портнихой, – глядела, как она вся в строчке за строчкой, и вдруг поняла, что наша жизнь, не важно, чем мы занимаемся, как эта строчка, как этот пунктир, стежок на поверхности бытия, стежок – под, на той стороне, изнанке… У вас есть сигареты? – я достал, и мы закурили. Ну вот… И я поняла, что моя жизнь в театре есть один пунктир, глядя на мать, поняла, все вдруг, в одночасье, чего так долго не понимала, глядела на мать, и видела, что зрение ее совсем испортилось за этим самым портняжным делом, ведь всю жизнь портнихой… Ну а потом? Что потом? Мне стали давать новые роли, как я и хотела, ну и, да, был успех! И я уже, как… тот безумно длинный стежок на поверхности, постоянно находилась на сцене, а мама в то время уже совсем оставила работу, – ослепла, и начальник ее, такой мерзкий хохочущий тип, уволив ее, даже не позаботился о какой-то пристойной пенсии. И поэтому я играла, уже не отказываясь ни от чего, – несчастных женщин, старух, девушек и даже мужчин, но все равно, того, что я зарабатывала, не хватало. И однажды я решила все бросить, да, тогда у меня уже было много богатых поклонников, и я по этому самому женскому малодушию одним разом решила обеспечить себя и свою мать на всю оставшуюся жизнь. И вышла за того, кто первый предложил мне руку и сердце… Знаете, все это так банально!
Я слушал, молчал и ждал.
— Значит, вышла во-первых, из-за матери… А во-вторых, — не знаю, поймете ли вы меня? – каждый, кто сполна ощутил в свое время свое пунктирное существование, уже не верит в другое и лучшее. То есть, я прекрасно понимала, что однажды мой успех может кончиться, и опять начнутся пустоты, стежки на изнанке… И поэтому я сделала это, не подозревая о том, что самый жестокий пунктир, если так можно выразиться, строка за строкой, начнется именно с моего замужества…
Она затихла, а я по-прежнему ничего не говорил, она глядела в окно, и на небе висела полная луна, и я уже видел вполне отчетливо ее лицо, ее тонкие черты, тени и впадины, ее большие влажные глаза.
— Значит, вы любите луну?
— Да, — твердо ответил я. – Причем именно такую, полную.
— Значит, мы с вами люди лунного света! – улыбнулась она мне. Ну, так вот. Началось мое замужество. А точнее, жизнь с совершенно чужим мне человеком. Одна жизнь вечно у него на виду – таково было его требование! – а другая, знаете, такая тайная и лунная… А именно, когда закрывала глаза, я… ну, как бы вновь погружалась в свои мечты и мечтания. А потом опять возвращалась к свету дневной жизни, пунктир, стежок за стежком, и однажды я с ужасом поняла, что повторяю судьбу своей матушки, что я как бы портниха, которая шьет строка за строкой, – свою жизнь, пришивает один кусок жизни к другому, а иначе рассыплется, чтобы не провалиться в прорехи небытия… Понимаете? И тогда я однажды подумала, как бы мне не ослепнуть?! И меня спасала только жизнь под складками век, когда я закрывала глаза… Вот когда вы вошли в тамбур, думаете, что я делала? Я стояла с закрытыми глазами…
— И что там вы видите, под своими веками? – спросил я, живший, в сущности, также, в своем потаенном мире.
— Что там? Там тот же тамбур и та же луна. Но ожидание какой-то иной чудесной жизни! Правда, ожидание это всегда холодное… Да что это я вам все говорю? Может, вы что-нибудь про себя расскажите?
— И вам будет интересно?…
Она пожала плечами. Мы долго молчали, и мне совсем не хотелось рассказывать что-то про себя, а только слушать ее, ее историю. И вдруг она задумчиво сказала.
— В сущности, что там, что здесь, что под складками век, что вовне, в любом случае, ни та, ни другая, – никакая жизнь тебе не принадлежит. Вот что страшно! Вы понимаете?
— Нет, не понимаю, – честно сказал я.
— Да нет ее и нет ничего! Ни там, ни здесь! И мы с вами только призраки!
— Ну а как же мама? У вас же есть мама! И значит, вы…
— Моя мама – резко прервала она меня, – во-первых, окончательно ослепла, а во-вторых, сошла с ума. И в этой своей черно-синей бездне, под покровами век, не узнает уже ни меня, ни кого-либо. И все вспоминает про то последнее, не дошитое ею платье, которое у нее много лет тому назад отобрали, посчитав ее профнепригодной… Ах, хватит об этом! Давайте просто молчать!
Она опять закрыла глаза и замерла, уже совсем не обращая внимания на меня, а я внимательно и как-то жадно глядел на нее, повторяя взглядом ее черты, ее веки и губы, и когда я, словно ее ученик, закрыл свои глаза и вновь увидел ее лицо, черты, глаза и губы, – а после, как заведенный, снова их открыл: все та же картина стояла перед моими глазами, я, видя, как неподвижна она была, быть может, потому и осмеливаясь, приблизился к ней и взял ее за плечи.
— Понимаете? – не давая ей ничего сказать, пылко заговорил я, — Вы не правы! Мы с вами не призраки! По крайней мере, сейчас, в этом дурацком холодном тамбуре. При полной луне. Мы с вами не должны быть никакими призраками!
— Но как? Как это сделать? – вдруг со страстью спросила она, глядя на меня своими печальными глазами.
— Я не знаю как. И вам, быть может, виднее. Ну, бросьте своего мужа! И будьте со своей матушкой. Может, вам как раз и не хватает этого самого соответствия!
— Соответствия? – с каким-то непритворным удивлением спросила она.
— Да! Вы закройте сейчас глаза и скажите, что вы видите! Только честно!
— Вас! – сказала она с закрытыми глазами.
— И я… И я вижу вас! А теперь прошу вас, не открывайте больше!
Хорошо, — покорно улыбнулась она, и я, почему-то боясь, что луна сейчас убудет, и я не смогу разглядеть ее лица, крепко обнял ее, и… набравшись храбрости и наглости, покрывая ее холодное лицо горячими поцелуями, прижал ее к себе так сильно-сильно, что сперло дыхание, и, целуя ее в шею, в плечи, в лицо, уже с такой небывалой силой, исходившей, очевидно, не от меня, а от кого-то третьего, быть может, от той самой полной луны, единственной свидетельницы наших слов и моих объятий, я, крепко сжимая ее, словно в танце, опустил на пол, и опять, осыпая ее поцелуями, срывая с нее одежды, преодолевая ее слабый протест, ее глухие возгласы и крики, со всей своей затаенной страстью, обнажая, ворвался в нее, сминая, ломая, отбрасывая в сторону – ты слышишь меня? – все ее пунктиры и стежки, переплавляя их в одни бесконечные непрерывные линии, вдоль которых мы уже неслись, быстрее звука и света, одним единым целым, вот-вот в ожидании взрыва, той самой сладостной катастрофы, после которой мы только и сможем переродиться, стать новыми людьми, собраться из новых форм и линий – ты слышишь? – и не будет больше никаких пунктиров… И только стук колес, то убывал, то нарастал, напоминая нещадно нам, летящим навстречу нашему общему третьему, – судьбе, луне или мгновению «здесь и сейчас» – о том, где мы, выбираясь в конце концов из-под своих тяжелых век, окажемся.
И стук колес то убывал, то нарастал.
— Холодно… – тихо сказала мне женщина. – Слышите? И уже светает…
И я встал, качаясь, голова кружилась, я встал и затем помог встать ей.
— О, Боже! А вы все-таки обидели меня. – с насмешливой улыбкой сказала она, оправляясь. – Как вас, кстати, зовут? Должна же я знать хотя бы имя своего обидчика?
— Хо!
— Хо? Какое странное имя! Нет, вы в самом деле настоящий призрак.
— А вас? – спросил я, вновь обнимая ее крепко-крепко, и она прошептала мне на ухо. – Ре-на…
— О, Рена!… Рена-река!
— Почему река?
Я молчал, и тогда она, глядя на меня своими большими влажными глазами, провела ладонью по моей щеке и сказала. – Советую вам, дорогой мой призрак, поскорей забыть этот наш подлунный любовный тамбур.
— А я вам советую, — тогда сказал я, — никогда об этом не забывать!… Вы когда выходите?
— Кажется, через три часа. И никаких у вас нет шансов. — сказала она и грустно улыбнулась. – Может, действительно, каждому из нас, по отдельности удастся стать живым человеком?
— Если по отдельности, то не знаю. – сказал я, опуская глаза.
Прощайте! – она открыла дверь и наконец вышла из тамбура, а я постоял, глядя ей вслед, пока не исчезла, и пошел в другую сторону, по вагонам, качаясь, то ли от качки, то ли от длившегося головокружения, проходя один вагон за другим, и чудо, – да, чудо все еще жило во мне, и, глядя в окно, на занимавшийся рассвет, я вдруг отчетливо увидел все свое ближайшее будущее, как буду завтра, послезавтра, во время обратного рейса, тайно ходить в тот тамбур одиннадцатого вагона, по ночам, и в этом тамбуре, у окна, буду, добровольно сходя с ума, обнимать пустоту, вызывая под складками век, в свои объятия, из небытия, эту женщину по имени Рена, и после целовать ее и вдыхать, всю в себя… И однажды я научусь этому высокому искусству так непреложно, что смогу это делать не только в ближнем, но и в дальнем будущем, – вызывать, целовать и даже с ней разговаривать, уже с такой зримой, осязаемой, теплой, и входя наконец в свой вагон, а после в купе со спавшим, укромным, посю-сторонним Головановым, от кого я вышел с дырой, а вернулся с судьбой, – о, да! – я уже твердо знал, что не забуду эту женщину никогда».
Конец цитаты. Таким образом, герой, намеренно попавший в поезд, чтобы обрести свое Ты, встречает женщину, между ними происходит близость – духовная, душевная, физическая, – причем, что принципиально важно, на некоем краю земли, вдали от мира Оно, в ночном прокуренном тамбуре, или в по-модернистски маргинальном, никем неучтенном месте, и после наступает неизбежное расставание. Но образ ее уже поселился в нем, о чем он и поет свою дерзкую песню в финале сцены. Но тут нас опять обуревают беспокойные, малодушные вопросы. А как же дальше? И как будут происходить у героя следующие встречи, когда он оплачет-таки утрату последней? И как найдутся у него вера и силы, чтобы вновь «обнять этот мир любящими руками»?
И тут я отвечаю просто: никак. Или – еще точнее, – НИКАК! И следом, торжественно и, если хотите, одним произволом, я объявляю конец игры, той самой игры по Хулио Кортасару. Ибо я заявляю, что хватит нашему герою стенать после каждой невстречи, терять себя и непрестанно отчаиваться, в конце концов, кончать с собой, с возлюбленной, духовно или физически. Ибо то долженствование пути, которое так смущало и, быть может, пугало нас в Мартине Бубере, должно, напротив и наконец, – и как мы не понимали этого ранее? – стать нашим главным оружием. Ибо великий еврейский философ написал ничто иное, как кодекс бусидо для метафизического самурая. Что означает, что либо ты принимаешь мир бесконечного Ты, либо остаешься в конечном Оно, в одночасье убивая в себе живого человека. И если ты принимаешь этот путь, то обретаешь, а точнее, должен обрести предельное мужество.
А это в свою очередь означает, что ты относишься к миру Ты со всей возможной полнотой и ответственностью. То есть, духовно, религиозно, как к небу Ты, которому ты собственно и служишь. Затем этически, видя в человеческом мире лучшее, ибо обращение «Ты» всегда подразумевает лучшее. И именно так ты встаешь на его, мира, сторону, раскрывая и объясняя знаменитый загадочный афоризм Франца Кафки «В борьбе между тобой и миром стань секундантом мира». И, наконец, эстетически: Ты по определению красивей, эстетичней Оно, равно как Лицо, живое лицо, всегда привлекательней самого изящного затылка, спины или задницы. Итак, нам остается сказать, что если такая Полнота для тебя сердечная правда, а Долг исконное добро, то, обретая свой путь, влюбленным воином ты вступаешь в земной мир: одним сердцебиением вызывая на бой зияющие в нем пустоты.

30.03.09

Поделиться в FaceBook Добавить в Twitter Сказать в Одноклассниках Опубликовать в Blogger Добавить в ЖЖ - LiveJournal Поделиться ВКонтакте Добавить в Мой Мир Telegram

Комментирование закрыто.

Translate »